Яванская роза
Шрифт:
— Ну, стреляй! Стреляй же! Валяй! Ты видишь, у меня нет оружия.
Этот крик — он спас меня — вырвался не из-за инстинкта самосохранения. Напротив, я в самом деле хотел, да, именно хотел, чтобы Боб подтвердил, что он предатель.
Я хотел услышать выстрелы, почувствовать пули в своем теле. Умереть я не хотел. Тогда казалось, что ничто не могло меня убить. Но мне необходима была развязка, которая соответствовала бы моему яростному возбуждению своей беспредельностью, своей дикостью.
Есть минуты гнева, когда страх становится чем-то непонятным. Тогда остается одно желание —
Захмелевший человек трезвеет при общении с более пьяным. Боб пришел в себя, опасаясь моего бешенства. Тогда глубокая усталость сменила ярость на его лице. Несомненно, она наступила вследствие неудовлетворенного сексуального возбуждения, но возможно также, и скорее всего, от внезапного осознания, в какую пропасть может скатиться юнец, подчиняющийся лишь вожделению.
Печальный сарказм скривил его губы, он потряс головой и резким тоном, но гораздо тише, чем обыкновенно, произнес:
— Ты неподражаем в качестве защитника добродетели.
Боб знал силу своей иронии. Она часто отрезвляла мои безумства. Не знаю, рассчитывал ли он в этот раз на что-нибудь в этом роде или попросту поступил обычно для себя, но на какое-то мгновение он мог решить, что вновь одержал надо мной верх. Я в самом деле застыл недвижим и молчалив, глядя на дверь метиски. Я вдруг вспомнил, что явился к ней без сапог, без кителя и галстука, с развязанными тесемками на концах брюк, растрепанный, небритый. Я содрогнулся при мысли, что молодая женщина может появиться каждую секунду, может увидеть меня, растерзанного, смешного…
А другой, тайком наведя лоск, будет злорадствовать!
Я взял Боба за плечи и шепнул ему:
— Посмотрим, кто будет смеяться последним. Пока идем к нам. Надо с этим покончить.
Боб, не сопротивляясь, пошел в нашу каюту. В тесном помещении мы стояли почти вплотную друг к другу, и в то время, как я хлестал его оскорблениями, как пощечинами, я ощущал на своем лице его горячее дыхание.
Чего только я не наговорил ему в неистовом приступе попранного доверия, уязвленного самолюбия и смутно осознаваемой ревности!
В бессвязном лопотании я напомнил Бобу наш уговор, который никогда не нарушал. Он предполагал полную взаимную откровенность, без всяких отступлений, недомолвок. И особенно в отношении женщин. Мы поклялись, дабы избежать всякой низости, атаковывать только при равных шансах. Разве не рассказал я ему во всех подробностях историю с курумой? Не признал ли он, что случай предоставлял первенство мне? А сам тайком пытался взять реванш, трусливо, позорно.
— Да, ты сдрейфил, сдрейфил передо мной! — кричал я. — Ты ушел в подполье. Ты напомадился для этой низости и смеешь думать, что у тебя есть самолюбие? И ты еще осмеливаешься давать мне уроки!
Боб ничего не отвечал на мою брань. Только его от природы бледное лицо с каждой минутой бледнело все больше. Я же, несмотря на его молчание, видя, что мои удары достигают цели, расходился все сильнее с садистским наслаждением.
Не поклянусь, что поведение Боба было единственной причиной моих яростных нападок. Когда я вновь думаю об этом, то понимаю, что в результате долго переносимого унижения они явились довольно низкой местью.
Я слишком долго восхищался самообладанием Боба, его уверенностью, его иронией и остроумием, чего не было у меня, чтобы во мне не зародилось чувство неполноценности. И к тому же он был на четыре года старше меня и часто обращался со мной с высоты своего опыта. Словом, это он сухо и жестко установил правила наших отношений. Не один раз за мои невинные проступки он мне их напоминал. Я мелочно воспользовался всем этим.
— Честь товарища! Ты ведь говорил это? Говорил? Любовь! Дружба! Пустяки! Я принимаю только закон товарищества. Вот мужской закон. Кто все это говорил, ну? Ах, как здорово!.. Ага! Вот и договорились! Заморочить мне голову высокими фразами, чтобы тайком стряпать свои делишки. И ты — товарищ? Предатель! Вор! Вот… вот ты…
Я не смог закончить. Совершенно неожиданно Боб отшвырнул меня от двери, на которую я навалился, и исчез.
Я выкрикнул ему вслед еще какие-то ругательства, хотя прекрасно понимал, что его бегство было средством избежать драки, в которой один из нас слишком дорого заплатил бы за слова, сказанные мною.
С трудом переводя дыхание, на нервном пределе, я рухнул на нижнюю койку. Но, неожиданно вспомнив, что это койка Боба, вскочил, словно обожженный раскаленным железом. Теснота помещения душила меня. Я натянул сапоги, набросил китель и кинулся на палубу.
Моя ярость растворилась в сумерках восточного моря.
Испарения, казалось, отливали всеми металлами, всеми сказочными камнями, соединяя небо с водой, но свет был необыкновенно ясным. На пороге ночи он разливался над таким спокойным, гладким морем, что все, что проступало в нем, — странные летающие рыбы, огромные чайки, джонки с развевающимися парусами — казалось видением сна, сказки или мифа.
Я очень хорошо помню, отчетливо вижу картину этого поистине необыкновенного явления. Следует признать, что чувства сами способны запечатлевать картины раз и навсегда и могут воспроизвести их в любой момент жизни. Ибо в тот вечер, о котором сейчас говорю, я ничего не видел или, вернее, то, что я видел, не доходило до меня.
Глядя на волшебный закат широко раскрытыми глазами, словно слепой, я думал: „Как он смог ее обнаружить? Как? Как?"
Боб так и не открыл мне этот секрет, но и сегодня, как и тогда, я думаю, что секрет довольно прост.
Боб встал очень рано, покинув койку из-за привычной бессонницы. Он бесцельно бродил по палубе и коридорам. Женщина, которая по неизвестным нам причинам, не показывалась (может, просто из-за морской болезни), в этот ранний час ничего не подозревала. Она решилась выйти из каюты или же открыть дверь. Банальная случайность столкнула ее с Бобом. Она тотчас же скрылась. Действия и поведение Боба красноречиво рассказали мне о том, что произошло дальше.
Его исчезновение, причиной которого было вначале тщетное выслеживание, затем тщательное одевание, спешный завтрак вследствие напрасного ожидания, — все логически выстраивалось.