Язвительные заметки о Царе, Сталине и Муже
Шрифт:
— Вот война, — слышу глухой голос Блока, чуть-чуть более быстрый, немного рассерженный. — Война не может длиться. Нужен мир.
— Как. мир? Сепаратный? Теперь — с немцами мир?
— Ну да. Я очень люблю Германию. Нужно с ней заключить мир.
У меня чуть трубка не выпала из рук.
— И вы. не хотите с нами. Хотите заключать мир. Уж вы, пожалуй, не с большевиками ли?
Все-таки и в эту минуту вопрос мне казался абсурдным. А вот что ответил на него Блок (который был очень правдив, никогда не лгал):
— Да, если хотите, я скорее с большевиками. Они требуют мира, они.
Тут уж трудно было выдержать.
— А Россия?!.. Россия?!..
— Что ж
— Вы с большевиками и забыли Россию. Ведь Россия страдает!
— Ну, она не очень-то и страдает.
У меня дух перехватило. Слишком это было неожиданно. С Блоком много чего можно ждать, но не этого же. Я говорю спокойно:
— Александр Александрович. Я понимаю, что Боря может. Если он с большевиками — я пойму. Но ведь он — «потерянное дитя». Авы! Я не могу поверить, что вы. Вы!
Молчание. Потом вдруг точно другой голос, такой измененный:
— Да ведь ия. Может быть, и я тоже. «потерянное дитя»?
Так эти слова и остались звенеть у меня в ушах, последний мой телефон с Блоком:
«Россия не очень и страдает. Скорее уж с большевиками. А если и я „потерянное дитя“?»
О катастрофе не буду, конечно, распространяться. Прошла зима, страшнее и позорнее которой ранее никогда не было. Да, вот это забывают обыкновенно, а это надо помнить: большевики — позор России, не смываемое с нее никогда пятно, даже страданиями и кровью ее праведников не смываемое.
Но и такой, моя Россия,
Ты всех краев дороже мне!
К счастью, Блок написал эти строчки задолго до большевизма, и «такая» — не значит (в этом стихотворении) «большевистская». Однако — чем утешаться? Сомнений не было: Блок с ними. С ними же явно был и Андрей Белый. Оба писали и работали в «Скифах» — издательстве этого переметчика — не то левого эсера, не то уж партийного большевика — Ив. Разумника.
Слышно было, что и в разных учреждениях они оба добровольно работают. Блок вместе с Луначарским и Горьким. Его поэма «12», напечатанная в этих самых «Скифах», неожиданно кончающаяся Христом, ведущим 12 красногвардейцев-хулиганов, очень нашумела. Нравилось, что красногвардейцев 12, что они как новые апостолы. Целая литература создалась об этих «апостолах» еще при жизни Блока. Наверно, и его спрашивали, как он понимает сам этого неожиданного Христа впереди 12-ти. И наверно, он не сказал, — «потому что это несказанно». Большевики, несказанностью не смущаясь, с удовольствием пользовались «Двенадцатью»: где только не болтались тряпки с надписью:
Мы на горе всем буржуям Мировой пожар раздуем.Даже красноармейцам надоело, тем более что мировой пожар, хоть и дулся, не раздувался.
Видали мы и более смелые плакаты, из тех же «Двенадцати»:
Эй, не трусь! Пальнем-ка пулей в святую Русь! —и еще что-то вроде.
Не хотелось даже и слышать ничего о Блоке. Немножко от боли не хотелось. А думалось часто. Собственно, кощунство «Двенадцати» ему нельзя было ставить в вину. Он не понимал кощунства. И главное, не понимал, что тут чего-то не понимает. Везде особенно остро чувствовал свое «ничегонепониманье» и был тонок, а вот где-то здесь, около религии, не чувствовал — и был груб. И невинен в грубости своей; что требовать от Блока, если «христианнейший антропософ» А. Белый в это время написал поэму «Христос Воскресе», не имевшую успеха, ибо неудачную, — однако столь ужасную по кощунству, что никакие блоковские красноармейцы в сравнение с ней идти не могли.
Об А. Белом думалось с жалостью и презреньем. О Блоке — с жалостью и болью. Но не всегда. Кощунства — пусть, что с него тут требовать, не понимал никогда, и не лгал, что понимает. Но его Прекрасная Дама? Его Незнакомка? Его Фаина, — Россия, — «плат узорный до бровей», — его любовь?
И уж не боль — негодование росло против Блока.
О, как паду, и горестно, и низко,
Не одолев смертельные мечты!
Мы думали, что дошли до пределов страданья, а наши дни были еще как праздник. Мы надеялись на скорый конец проклятого пути, а он, самый-то проклятый, еще почти не начался. Большевики, не знавшие ни русской интеллигенции, ни русского народа, неуверенные в себе и в том, что им позволят, еще робко протягивали лапы к разным вещам. Попробуют, видят — ничего, осмелеют. Хапнут.
Так, весной 18-го года они лишь целились запретить всю печать, но еще не решались (потом, через год, хохотали: и дураки же мы были церемониться!). Антибольшевистская интеллигенция, — а другой тогда не было, исключения считались единицами, — оказывалась еще глупее, чуть не собиралась бороться с большевиками «словом», угнетенным, правда, но все-таки своим. Что его просто-напросто уничтожат — она вообразить не могла.
За месяц до этого уничтожения мне предложили издать маленький сборник стихов, все, написанное за годы войны и революции. Небольшая книжка эта, «Последние стихи», необыкновенно скоро была отпечатана в военной, кажется, типографии (очень недурно), и затем все издание, целиком, кому-то продано, — впрочем, книгу свободно можно было доставать везде, пока существовали книжные магазины. Очень скоро ее стали рекомендовать как «запрещенную».
Упоминаю об этом вот почему.
Эту новую беленькую книжечку, с такими определенными стихами против «друзей» Блока, — трудно было удержаться не послать Блоку. Я думаю, все-таки и упрямое неверие было — все-таки! — что большевики — друзья Блока. Ведь это же с ума сойти!
Одна из моих юных приятельниц — много у меня еще оставалось дружеской молодежи, честной, — вызвалась книжку Блоку отнести. Письма не было, только на первой странице — стихотворение, ему посвященное: «Все это было, кажется, в последний — в последний вечер, в вешний час.» — «Душа твоя невинна. — Яне прощу ей никогда».
Немного упрекала меня совесть. «Не прощу», а книгу все-таки посылаю? На что-то надеюсь? На что?
После ответа Блока уж и надеяться стало как будто не на что.
Тоненькие серые книжки. Поэма «12», конечно, и стихотворение «Скифы». Тут же и предисловие Ив. Разумника, издателя. Лучше не говорить о нем. На одной из книжечек — стихотворение Блока, написанное прямо мне. Лучше не говорить и о нем. Я его не помню, помню только, что никогда Блок таких пошлостей не писал. Было как-то, что каждому своя судьба (или вроде), — . «вам — зеленоглазою наядой плескаться у ирландских скал» (?), «мне» — (не помню что) и «петь Интернационал».
Нет, кончено, кончено, прячу брошюрки без возврата, довольно, взорваны мосты.
И еще прошли месяцы — как годы.
Я в трамвае, идущем с Невского по Садовой. Трамваи пока есть, остального почти ничего нет. Давно нет никаких, кроме казенных, газет. Журналов и книг нет вообще. Гладко.
Нравственная и физическая тяжесть так растет грозно, что мимо воли тянешься прочь, вон из Петербурга, в ту Россию, где нет большевиков. Верится: уже нет. (А если — еще нет?)