Язычник
Шрифт:
Молодого оленевода звали Угой. Он был невысокий, но статный, ловкий в движениях. Маленькое скуластое лицо, обтянутое смуглой, морщинистой от ветров и морозов кожей, было живым и сообразительным, разрез темных блестящих глаз – узким, продолговатым, но без монгольского «косоглазия». Скобка редких усов придавала мужественность мелким, но правильным чертам. Глядя на своего спасителя, я подумал, что иле – пришлый народ. Лица большинства обитателей Севера мясистее и грубее, развитый подкожный жир надежно защищает их от промерзания; это без сомнения – аборигены. Иле, по всей видимости, пришли из азиатских степей тысячелетия назад и почти не смешивались с соседями. Иле осторожно общались с саамами, ненцами и с народом «ня», живущем на Таймыре. «Ня» – это нганасаны – самый северный народ на земном шаре. На языке иле «ня» означало «друзья».
Жадную старуху Угой наградил целым
Оэлен приехал в стойбище вслед за Угоем. На рассвете над чумом пролетела большая белая птица, и шаман назвал девочку Йага, что означает тундровый лебедь, он изредка долетает до этих широт.
Я осторожно приглядывался к Оэлену. На языке иле его имя звучало по-другому. Что-то вроде Оыленте-годе. Был ли он пожилым человеком или глубоким стариком, я до сих пор не могу определить. Оэлен говорил, что шаманы не имеют возраста, потому что их сила зависит от другого. Лицо у него было безволосое, почти детское по своему простодушному выражению и одновременно сосредоточенно-мудрое, познавшее и печаль полярной ночи, и откровение одиночества. В его одежде преобладали светлые тона, насколько это возможно при «копченой» технологии изготовления. Свой шаманский кафтан, украшенный темно-синими рисунками, рунами и вышитым красной шерстью «древом жизни», он надевал только перед началом камлания. Полы кафтана были обшиты песцовыми хвостами. На голове плотно сидела корона из кожаных полос с шишаком на макушке. На шишак была насажена детская игрушка – маленький пластмассовый медведь, найденный на морском берегу или выменянный у соседей. Это был дух-хранитель. На ногах красовались белые пимы. Шаман называл их своими «оленями».
На поясе Оэлена висел кожаный мешочек с особо ценными предметами его ремесла. Все эти камни, звериные зубы, полированные «зеркальца» и костяные трубочки нуждались в постоянной близости «хозяина», и отлученные от него, теряли силу.
В последнюю ночь мы спали вместе с Угоем и женщинами под пологом из шкур. Оэлен прилег у очага на белой оленьей шкуре. Иле прекрасно ориентировались по восьми сторонам света. Вообще чувств у «оленных» людей гораздо больше, чем у сиртя. Свою белую шкуру даже полярной ночью Оэлен укладывал головой к Востоку. Угой не мог скрыть радости от долгожданного свидания с женой, и старуха одобрительно покрякивала, лежа рядом с молодыми.
На следующий день женщины разобрали чум. Старуха забрала с собой огонь в старой консервной банке, набитой мхом. На холме, на месте зимнего жилища осталось только костровище, в стороне валялись лишние нарты и темнела высокая пирамида сброшенных оленьих рогов – примета стоянки. На севере кости сгнивают медленно, судя по нижнему ярусу рогов, этой стоянке было уже много столетий. Обомшелые кости словно вырастали из сухого бурого мха. Прямо из этой чащи рос костлявый, перекрученный ветрами кустарник.
Угой загрузил разобранный чум, весь скарб, жену, старуху, маленькую дочь и, воплями погоняя оленей, исчез за горной грядой. «Жизнь – долгое кочевье, и путь в тундре выбирает мужчина». Вдвоем с Оэленом мы уехали в противоположную сторону. Нам предстояло летнее путешествие по побережью.
Невысокие хрустальные горы таяли в лазури у самого горизонта. Воздух казался синим. Янтарные торфяные озерца блестели, обдутые ветрами до прозрачного льда. Заново рожденный, я озирал свежий, омытый солнцем мир, благоговея и удивляясь ему. Это был мир странных расстояний, где путь от стойбища до стойбища равнялся жизни или одной шаманской песне, где люди узнавали о назначенном сходе «от ветра» и съезжались в точно назначенное время, мир, где жизнь животного равнялась жизни человека. Иле не построили ни одного города, но ни разу не оскорбили землю мусором или отбросами, они не написали ни одной книги, не выиграли ни одного сражения, но никогда не пролили и капли чужой крови. Каждый ребенок иле знал наизусть все сказки и легенды своего народа. В их языке не было срамных слов. Они не знали ревности, измен, злобы, зависти, жадности, лжи, поэтому каждый мужчина иле мог видеть духов, встречаться с предками, разговаривать с богами, сочинять и петь красивые, протяжные песни. Каждая женщина умела лечить прикосновением, делать своими руками все – от малиц, пим и бисерных налобных повязок до берестяных колыбелей. Иле не пили алкоголь и не курили табак. Они убивали оленей и нерп ради тепла и пищи, но у каждого зверя охотник просил прощения и приглашал его душу погостить в своем чуме. Иле были красивы и совершенны в той мере, в какой позволила им холодная природа, и добры, благородны и смелы в той мере, в которой на это способно человеческое сердце. И случись катастрофа – Царь Мира, белый человек, толком ничего не умеющий, воспитанный и обученный узко и примитивно, первым встанет на четвереньки, а дикари иле сохранят гордую осанку человека.
Я вспоминаю то время и тот удивительный мир чистоты и свободы, как невозвратное далеко, куда уже нельзя вернуться. «Иных уж нет, а те далече…». Но в памяти моей все еще поскрипывают легкие нарты, запряженные «хором», – разукрашенным белым оленем, и белозубо смеется Тайра, и тянет смуглые ладошки маленькая Йага.
Воспоминания о «шаманских чудесах» разбередили меня глухой болью. Я отвез батюшку, потом ушел во флигель и рухнул на постель. Из шаманского мешка я достал бусы Тайры: горстку нанизанных на оленью жилку темно-фиолетовых камешков-тектитов. Такие камни рождаются только в эпицентре мощного взрыва. Пути к месторождению тектитов знали только шаманы иле.
В конце сырого, промозглого ноября выпал первый снег. На лужайке Диона и смеющаяся, румяная Лера слепили из мокрого снега огромную «бабу», настоящую, русскую, с морковкой вместо носа.
– «Я по первому снегу иду, в сердце ландыши вспыхнувших сил…» – декламировал Котобрысов под громкий смех девочки. Я с некоторым испугом вслушивался в этот безудержный смех. Нет, это был счастливый голос обласканного ребенка.
Первый снег – удивительный дар русской природы. Он приходит в самую темную и грустную пору года. Однажды вечером он вспыхивает среди тьмы и бесприютности осени, и ветви садов покрываются густым снежным цветением, и сердце плачет от этой красоты, радости и грусти. «Ландыши вспыхнувших сил» осветили и мою душу. Может показаться невероятным, но все подробности будущей работы отпечатались в моей голове, как если бы мне надиктовал их некто сведущий в адской кухне.
Стараниями Абадора в моей лаборатории был устроен большой камин. Как настоящий безумец, я уже был не в состоянии продумывать подробности собственного обихода. Я не понимал, кто заботится обо мне, откуда берутся дрова в углу и пища на столе.
По вечерам повадился приходить Котобрысов. Протянув к огню промокшие штиблеты, он развлекал меня отвлеченными беседами. Болтая о том о сем, он легко, как завзятый шулер, прощупывал мои козыри, при этом, часто моргая плутовскими глазками, успевал фотографировать лабораторию. Я имел все основания подозревать в нем агента враждебных держав. Но толстяк был остроумен и начитан и слушать его было истинным наслаждением. Рассказчик он был замечательный. Тембр его речи гипнотизировал и увлекал. В лагере это измененное состояние сознания называли «кумар».
– Ба! Что это? – Котобрысов упал на колени, раскидал дрова и ущипнул с пыльного пола блестящую капельку.
Проклятие! Это была жемчужная пуговка с лифа Дионы. Как и все, что окружало эту женщину, пуговка была драгоценным эксклюзивом от лучших европейских ювелиров. На перламутре была выгравирована крошечная корона и сиял миниатюрный бриллиант.
Гервасий обескураженно мял пуговку толстыми пальцами. Но его приторное красноречие не покинуло его даже в эту минуту:
Юный маг в пурпуровом хитоне Говорил нездешние слова, Перед ней, царицей беззаконий, Расточал рубины волшебства… А царица, тайное тревожа, Мировой играла крутизной, И ее атласистая кожа Опьяняла снежной белизной. Отданный во власть ее причуде, Юный маг забыл про все вокруг, Он смотрел на маленькие груди, На браслеты вытянутых рук…Я покраснел. Эти стихи Гумилева были так чувственны, что даже насмешливая декламация Котобрысова рождала рой смутных образов и плотское волнение. Возможно, «актеришка» и раньше замечал странности в моих отношениях с Дионой и, как подобает старому сплетнику, толковал их по-своему, но, сжимая в ладони хрупкое свидетельство греха, он был убит не меньше меня…
– Да, Паганус. Ваши успехи потрясают… – наконец выдавил он. – Вы позволите мне так вас называть?
– Извольте.
– Перечитывал я тут как-то «Фауста», ну, думаю, про вас написано.