Йод
Шрифт:
Одного убили, второго я сам собирался убить – вот мои друзья.
Через десять дней порез полностью зажил, длина его была один сантиметр, глубина – около миллиметра.
Впоследствии я резал много глубже.
Боль возникает только в первый момент, при погружении лезвия. Когда кожа уже рассечена, все идет легко.
Кожу не следует сильно натягивать, иначе надрез окажется более глубоким, нежели предполагалось. Натянуть необходимо едва-едва. Возможно, от излишнего натяжения кожа лопается сама по себе, а лезвие лишь помогает при этом. В общем, нужен навык, я приобрел его только с пятого или шестого пореза.
Если резать грудь, важно проследить за тем, чтобы в свежий надрез не попали волосы. На волосах грязь, пот и жир, можно занести заразу. Будешь наклеивать на рану пластырь –
Уединение обязательно. Порезы, даже самые маленькие, очень заметны и вызовут вопросы домочадцев. Родные, члены семьи, подруги – все будут показывать пальцем и спрашивать, что это и откуда. Следы насилия на теле вызывают у людей большое любопытство. Чужая испорченная шкура интереснее своей, неиспорченной.
Поймут не все. Если поймут – значит, ты счастливый человек и резать себя, в общем, незачем.
Мне легче, у меня нет домочадцев. Я уединен так, что 6 дальше некуда.
Не следует считать себя извращенцем или маньяком. В рассечении своего тела нет ничего извращенного или маниакального. Те, кто так говорит, сами крупные извращенцы. Также нет тут ничего от мазохизма в вульгарном понимании этого термина. Мазохизм – это сексуальное удовольствие от собственной боли. А боли не будет.
Удовольствия, кстати, тоже.
Не обольщайся – ты не безумен.
Не подставляй шрамы под прямые солнечные лучи. Не загорай сегодня, если позавчера ты рассек себя. Рана заживет гораздо медленнее.
Крестообразные надрезы интереснее обычных. Крови больше. Дольше заживают. Сильнее болят. Крест – сакральная фигура. В точке пересечения любых двух прямых возникает энергетический колодец. Это хорошо понимали древние.
Окружи себя хорошими ароматами. Зажги благовония. Лучше всего – ладан.
Иногда я выползаю поздним вечером – пройтись. Предварительно выпив вина. Запрокидываю голову, смотрю в погасшее небо. В Москве нет такого неба, там оно даже глубокой ночью в зените – нездоровое, темно-пепельное, а по краям мышиного оттенка, с примесью индустриального розового. Слишком усердно подсвечено миллионами ярких фонарей. А здесь окраина маленького города, местные власти экономят энергию, здесь нет никакого зарева, здесь надо мной купол глубокого фиолетового оттенка. Под тем, столичным небом – тревожно, а под здешним – ну, тоже тревожно, однако тревога совсем другого порядка: потревожился несколько мгновений и дальше пошел. Носом дышишь.
Брожу по темным пустым улицам. Бывает, встречаю пьяных хулиганов с криминальными физиономиями. Сначала пугаюсь, а потом вспоминаю, что я тоже пьяный хулиган с криминальной физиономией. Еще, может, и попьянее буду, и покриминальнее. Вдобавок взрослый дядя на четвертом десятке. И прохожу мимо, расслабленный. Или даже, развлекаясь, небрежно прошу: «Шпана, дайте огня». Зажигалки и спички появляются мгновенно. Шпана любит, когда ее называют шпаной, и уважает, если не чувствует исходящих от потенциальной жертвы флюидов страха.
Иногда напиваюсь, а потом курю гашиш. Но в последнее время редко. Жалко гашиша, и полубессознательное состояние алкогольно-наркотического аута, которое еще недавно считал панацеей, когда лежишь, уставившись в потолок, и слушаешь пронзительный свист собственных мыслей, перестало мне нравиться. Лучше просто напиваться. Водкой или коньяком. Неторопливо, стограммовыми рюмками. В основном коньяком, водку я никогда не любил, она пахнет спиртом, а коньяк – виноградом, большая разница.
Или никуда не хожу, и не пью ничего, и не курю; в конце концов, я не могу себе позволить курить гашиш каждый день, а пьянствовать противно. Тогда смотрю телевизор, без звука. Говорят, так делал Джон Леннон. Мужские и женские головы разевают рты, одни – широко, другие – как бы нехотя. И те и те производят комическое впечатление. Вместо того чтобы вслушиваться в смысл сказанного, обращаешь внимание на мимику, прически, на то, как образуются и исчезают складки на щеках и лбах. Смотрю в глаза – у кого взгляд пройдошливый, у кого с безуминкой. Фальшиво-значительные позы. У меня остро развилась в последние годы, после войны особенно, чувствительность к любой фальши, но одновременно
Простить другому легко. Простить себе – невозможно.
Насилие над собой – наивысшая и самая благородная форма насилия. Тому, кто умеет убивать себя, неинтересно убивать кого-то еще. Убиваемый никогда не расскажет о своих ощущениях. Можно убить многих – и почти ничего не знать о смерти.
Я не раб. Я не людоед. Остальное не важно.
В двух своих затеях я хочу зайти максимально далеко: в саморазвенчивании и в честности к тем, кто рядом.
Я никогда не издеваюсь над чем-либо в людях, не поиздевавшись предварительно над тем же самым в себе.
Раны заживают. Пока затягиваются – приятно чешутся, каждую секунду я ощущаю все свои порезы. На месте самых первых уже образовались розовые нежные шрамы. Отметины. Однажды в тюрьме я видел особенные, искусственно сделанные шрамы, они поразили меня. Тот парень был темнокожий, по имени Марвис, уроженец какой-то особенно бедной и бестолковой страны типа Уганды. Он потом давал мне почитать свой «объебон»: официальное, на бланке прокуратуры обвинительное заключение. По арестантской традиции манускрипт надо предоставить всякому, кто попросит, чтобы в камере знали, что ты действительно тот, за кого себя выдаешь; вдруг ты Чикатило – а изображал благородного разбойника.
Марвиса, парня из Уганды, взяли за кокаин. Парень из Уганды помещал дозу порошка в особый пластмассовый контейнер размером с карамельную конфету, три или четыре контейнера совал за щеку и прохаживался в ожидании покупателя по всем известной улице Миклухо-Маклая, возле общежития Университета дружбы народов имени Патриса Лумумбы – там в те времена много таких марвисов бродило. Берет у покупателя деньги, отходит на десять шагов и выплевывает контейнер на землю. А заподозрил подставу или облаву – проглотил. Просто и хитро, но милиция тоже начеку: Марвиса повязали, в отделении накормили слабительным, и улики вышли естественным путем. Далее в присутствии понятых куча свежих теплых фекалий досконально изучается – и вот вам вещдоки, господа присяжные. Следователю Марвис выдал остроумную легенду: заболел, мол, от холодного русского климата, пошел к землякам, нашел врачевателя-шамана, шаман дал шарик, велел за щекой держать, что внутри шарика – не знаю и вообще по-русски плохо говорю, начальник... Не поверили, дали пять лет. Но до того мы с ним несколько раз беседовали. На его груди я увидел пять кожных наростов в мизинец толщиной, горизонтально над сердцем. Я спросил зачем. Африканец сказал, что он колдун, потомственный, а шрамы сделал дедушка, еще в детстве. Взрезал кожу и особой мазью мазал. Когда заживало – снова резал и мазал, и так несколько месяцев. От изложения подробностей колдовского знания чувак уклонился: сделал серьезное лицо и покачал головой. Фактурный, словно маслом намазанный; развитые мускулы – такие бывают только у темнокожих. С ним обходились вежливо. Арестантская братия немного робеет колдунов, эзотериков, всяких служителей культа. Разумеется, только в тех случаях, когда колдун настоящий и может показать свою силу. Марвис показал: однажды приятной поздней осенью (а поздняя осень в общей камере всем приятна, она приносит прохладу, ее приход празднуют) я проснулся от громких восклицаний; была непривычная тишина, сто человек во все глаза смо6 трели, как коричневый африканец творит сеанс экзорцизма над соплеменником, тоже темнокожим (их сидело у нас до десятка душ). «О, Джизус! О, Джизус!» – восклицал Марвис, потом причитал на своем суахили, гладил пациента по голове и плечам, плакал, крутил головой, и глаза его закатывались, и большие капли пота летели в стороны. На диковинное действо пришел посмотреть даже вертухай – зырил в открытую кормушку. Покричав и повибрировав примерно десять минут, колдун упал без чувств, а подопечный стеснительно признался на ломаном английском, через переводчика Димочку Сидорова, что ему полегчало; уж не знаю насколько, но впоследствии ему впаяли семь лет, тоже за кокаин.