Йод
Шрифт:
Четверо чуваков с постными лицами вытащили дядю из автобуса, поставили гроб во дворе, на серый, очень старый асфальт, помнивший, может быть, еще Сталина и, безусловно, помнивший меня. Здесь я прожил целый год, первый наш год после переезда из деревни в город. В квартире бабушки – там же, где умер дядька Игорь.
Я огляделся. Двадцать пять лет назад в нескольких шагах отсюда, на углу дома, я каждый день по часу, а то и больше, разговаривал с другом по дороге из школы; трепались о мушкетерах, об инопланетянах, о теореме Ферма. О топологии, о спутниках Юпитера, о романе Клиффорда Саймака «Кольцо вокруг Солнца».
Я вырос. Дядя умер. Солнце и асфальт остались на своих местах.
Первыми приблизились тетки.
– Нормальный, – удовлетворенно сказала старшая,
Филиппыч был известный на весь город умелец обрядить и накрасить покойника. Ему полагалось заплатить отдельно, в руку сунуть. Покойники Филиппыча выглядели очень красиво.
Средняя тетка долго смотрела, качала головой, поправила племяннику волосы на лбу, подоткнула покрывало, словно спящему – простыню. Потом придирчиво осмотрела ящик и пробормотала:
– Ай, хорош гробок. И мне б такой же.
Поискала глазами, кому адресовать сказанное, посмотрела на меня; пришлось коротко кивнуть – мол, сделаем.
– Ладно болтать, – презрительно сказала старшая. – Вон, как коза бегаешь. Я давеча видела, как ты за автобусом припустила, вприпрыжку, навроде Брумеля.
– Эх, дорогая, тебе б такую припрыжку.
Я отвернулся, чтоб никто не заметил улыбки. Великий легкоатлет Валерий Брумель закончил карьеру полвека назад. Старухи жили в своем времени, для них Брумель был современником, о котором говорили по радио только вчера. Ну позавчера.
Третья тетка, младшая, пришла позже всех – узнала о 7 смерти родственника почти случайно, в последний момент. Жила в деревне, без телефона, мой отец приехал на
машине, стучал в калитку, а бабка ковырялась в огороде и не слышала, и оставленную записку прочла только через два дня, когда пошла за хлебом. Извиняясь, объяснила, что выходит со двора едва раз в неделю. Не потому что старая, а незачем.
Постояли, повздыхали. Повезли отпевать.
В храме, совсем новом, сквозь дымы благовоний пробивался запах сырой штукатурки; иконостас показался мне бедным, образа, на мой вкус, очень скромными. Я впервые был здесь и оглядывался со смешанными чувствами. Десять лет назад на месте храма стоял дом культуры – колонны, лепнина, в здешнем спортивном зале я два года занимался карате, а впоследствии, бодрым корреспондентом многотиражной газеты, приходил брать интервью у легендарного барабанщика Китаева, игравшего с еще более легендарным гитаристом, гениальным рокером Владимиром Кузьминым, другом Аллы Пугачевой, – дом культуры был то есть не последнее место на земле, во всяком случае, лично для меня, и строительство на его фундаменте храма я, в общем, не приветствовал. Но тут уж ничего не поделаешь, все произошло в полном соответствии с причудами национального характера. Сначала ломаем храмы и строим библиотеки, потом действуем строго наоборот.
Пока стояли в притворе и ждали очереди, выяснилось, что легендарный Филиппыч недоработал. Покойному забыли сложить руки на груди. Оставили вытянутыми вдоль тела. Я подумал, что Филиппыч, как любой другой мэтр, занимался, конечно, только лицами своих безгласных клиентов, а элементарные действия вроде связывания рук передоверял помощникам – и вот, помощники подвели. До начала таинства полагалось вставить свечу в пальцы усопшего – я попытался исправить дело, но дядька уже окоченел. Со стороны это выглядело так, словно я делаю мертвецу искусственное дыхание, и мне казалось, что вот-вот кто-нибудь подойдет и тихо скажет: «Перестань, друг! Все кончено, ему уже не помочь». Я раздвигал ледяные, пахнущие формалином суставы, чтоб сцепить их в замок, но не получалось, окаменевшие желтые клешни сами собой расходились в стороны, как будто дядя извинялся. В конце концов батюшка – молодой, в редкой русой бороде – метнул в меня красноречивый взгляд и состроил быструю, совершенно светскую гримасу – мол, бог с ней, со свечой, оставь человека в покое.
Я отошел. Руки пахли смертью.
Когда забивал гвозди в крышку, поранил палец и вдруг испугался заражения, попадания в кровь трупного яда. Тут же вспомнился
Шепнул о своих опасениях отцу – он усмехнулся в усы.
– Не говори ерунды. Возьмешь в машине аптечку, прижжешь йодом.
– Свой имею, – с достоинством пробормотал я.
У нас с отцом всегда был отдельный язык. В молодости я, начинающий автолюбитель, часто просил у папы отвертку или домкрат и каждый раз непременно получал суровый ответ: «Свое имей». После чего, естественно, отвертка или домкрат немедленно выдавались.
Я еще немного поразмышлял на тему трупного яда, потом перестал. Надо сказать, что я иногда пытаюсь предугадать свою смерть и часто вижу ее нелогичной, странной или даже нелепой; мне кажется, что меня заберут быстро, в неурочный час. Хоп – вчера был, сего7 дня нет. Я не заигрываю с дьяволом, мне нравится жить; даже такому, как я, – нищему психопату, уставшему ото всего и всех, включая и себя самого, – очень нравится жить. Размышления о смерти есть не поза, а часть моей личной культуры – как размышления о любви, насилии, родном языке, детях или звездах. И кстати, похороны родственника, прикосновения к его твердой, глиняного цвета плоти вовсе не вызвали во мне дополнительных мыслей о смерти. В конце концов, похороны так же нужны здравствующим, как и покойникам, и весь их процесс со стороны выглядит очень живописным. Даже, может быть, немного слишком живописным: и путешествие всей семьей в ритуальное бюро с подбором венков и сочинением надписей на лентах, и перемещение деревянного ящика из одного положенного места в другое, и читаемые грудным басом красивые молитвы, и погружение в планету.
Вдвинули гроб в автобус. Тащили я, отец и два его товарища по работе. В общем, я и приехал главным образом для того, чтобы гроб таскать. Двое взрослых сыновей дяди отсутствовали по уважительным причинам: старший сидел в тюрьме, младший несколько лет как эмигрировал в Восточную Европу, батрачил то ли на чехов, то ли на венгров. А друзей у покойного не было – у горьких пьяниц не бывает друзей.
Своенравный и грубый человек, он никогда никого не слушал, ни мать, ни сестру, а меня, племянника, всерьез не воспринимал. Однажды я принес ему бутылку хорошей водки, и он, тогда еще достаточно вменяемый человек, посмотрел на меня, как на идиота. Подарок презрительно повертел в руках. Сколько ж она теперь стоит? Я сказал, и дядька издал вздох, полный скорби и сожаления – и по поводу зря потраченных денег, и по поводу меня, полжизни прожившего, но так и не усвоившего главных истин. Зачем покупать алкоголь в магазине, если можно пойти к самогонщику и на те же деньги взять в три раза больше?
Ссохшийся, едва не шелудивый, он тогда даже и не курил почти. Не говоря уже о пище: хлебе, мясе и молоке. Только пил.
Когда отъезжали, я посмотрел на храм и подумал, что вот, зашел, но так ничего и не сказал богу. Не попросил, пользуясь случаем. Я редко у него просил. Штука в том, что я стараюсь ничего для себя не просить у бога. И не только у него. Мне глупо просить, мне и так отсыпано куда как щедро. Сейчас, как и всегда, я попросил здоровья для родных. Кстати, искренне попросил, страстным шепотом, даже глаза прикрыл. У маловеров вообще очень искренние отношения с высшими силами.
Закапывали в десяти километрах от города, в селе, откуда вышла родом вся моя родня по линии матери, – с краю погоста, заросшего березняком, имелось местечко, группа разномастных надгробий – от железных пирамидок эпохи разоблачения культа личности до серьезных мраморных плит новейшего времени, – повсюду на них значилась одна и та же фамилия. Родовое кладбище. Дяде достался большой кусок земли, рядом с матерью, моей бабкой. Старухи не упустили случая поправить цветы, выбить излишне разросшуюся кое-где травку. Всех сестер было восемь, и все дотянули до девятого десятка, там текла кровь крепчайшая, на старых фотографиях сестры выглядели королевами: высокие, плечистые, грудастые, красавицы с гордыми крупными лицами. Пережили войну, оттепель, застой и перестройку. Пережили Сталина, Хрущева, Брежнева и Ельцина Бориса Николаевича.