Йоше-телок
Шрифт:
Реб Псахья не сердился. Он жил согласно этическим трактатам, поднявшись выше всех человеческих слабостей и привычек. Он знал, что злость — это порок, что гнев ничем не лучше идолопоклонства. Он также знал, что учителю нельзя злиться. Все эти годы, с тех пор как реб Псахья стал учителем, он ни сказал ни единого худого слова ученикам, как бы те его ни мучили. Он лишь изучал с ними этические трактаты. К Нохемче он никогда не был слишком строг, даже при рахмановском дворе, а уж тем более теперь, когда он стал зятем Нешавского ребе, — лишь время от времени читал ему страничку нравоучительного
Самого же Нохемче от учительских трактатов пробирала дрожь. В голосе реб Псахьи звучала скорбь, смерть. Из его тонких бледных губ, что проглядывали из-под светлых бесцветных усов и бороды, слова звучали, словно из могилы. Параграфы из Мишны, которые реб Псахья изучал в жаркие летние субботние дни, подремав после обеда, для него заключали в себе всю скорбь, всю ничтожность этой глупой жизни.
С тем же напевом, с каким реб Псахья читал Мишну, он теперь часто наставлял Нохемче в правилах благочестия. Каждый раз, когда Нохемче впадал в задумчивость, реб Псахья начинал бормотать нараспев:
— Рабби Ханина бен Хакинай омер, рабби Ханина, сын Хакиная, сказал: тот, кто, просыпаясь среди ночи или будучи один в пути, обращает свое сердце к праздности, совершает смертный грех. Рабби Яаков омер, рабби Яаков сказал: если кто-то находится в пути и прерывает учение, говоря: «Как прекрасно это дерево! Как прекрасна эта пашня», — о таком в Писании сказано, что он совершает смертный грех [75] .
Нохемче вздрагивал, начинал кивать, чтобы отогнать все мысли и погрузиться в Тору. Он подносил руку к глазам, чтобы ничего не замечать. Но чем больше он прикрывал глаза, тем дальше они видели — а видели они чепуху, сущие пустяки.
75
Трактат Мишны «Пиркей Овес» («Пиркей Авот»), параграф 3, стихи 5, 9.
Во дворе у ребе деревья не росли. Но чуть поодаль, всего в нескольких шагах от двора, как на ладони были видны далеко тянувшиеся черные вспаханные поля, на которых почти всегда можно было разглядеть согнутую фигуру крестьянина, бредущего за плугом и лошадью.
Порой аист встанет и стоит на одной ноге, тонкой и красной, часами стоит и смотрит, будто его кто-то нанял. Точно так же, как аист, без цели и смысла, Нохемче часами мог сидеть и смотреть на плоские поля, на комочки ваты, что лежат на небе и жарятся в лучах солнца.
В стороне, на возвышении, простирались луга — зеленые, влажные, там слышалось непрестанное жужжание, щебет, стрекот и шуршание. Без умолку квакали лягушки. Тихое жужжание ни на миг не оставляло Нохемче, пронизывало его насквозь, притягивало к себе, как свет — ночных мотыльков. Точно так же его привлекали молчаливые создания на лугу — коровы в разноцветных пятнах со спутанными передними ногами; длиннорогие быки, которым пастухи навешивали на шею палку, чтобы они не могли убежать; стреноженные крестьянские лошадки с короткими ногами и длинными хвостами; белые дрожащие овцы и стада гусей, переправлявшиеся через речку.
Сотни раз он твердо говорил себе, что не будет больше разглядывать все это. Зачем на такое смотреть? И сколько можно смотреть? Но он не мог оторваться от окна. Глаза не уставали окунаться в зелень лугов, белизну гусиного стада, желтизну полевых цветов. Его охватывала бурная, непонятная радость. В каждом солнечном блике на голове лошади, в каждом ручье, что серебрился среди зелени, в каждом ярком пятне на спине коровы ему виделось счастье. Все вокруг говорило с ним, шептало тайны ему на ухо, рассказывало о ней, той, что сидит в своих покоях, о Малкеле. В пении пастушьих свирелей, в свисте пастушьих кнутов он слышал ее имя.
Часто создания на лугу становились беспокойными, буйными. Обычно это случалось после долгого дождя, когда яркое солнце вдруг выходило из-за туч и на просторном небе от края до края вставала радуга. Тогда стреноженные клячи тоскливо ржали, оглашая своим зовом напоенный влагой воздух до тех пор, пока жеребец в конюшне, которого не выпускали, чтоб он не растратил свою мужскую силу на кляч, не вырывался наружу, распахнув подпертую снаружи дверь, и не набрасывался на первую же клячу с таким неистовством, что пастухи не могли отогнать его ни кнутом, ни палкой.
Молодые бычки, до того игравшие, бегая по лугу с задранным хвостом от одного плетня к другому, вдруг ощущали в себе зрелость и наскакивали на собственных матерей, у которых они еще весной сосали молоко. Даже большие козлы принимались гоняться за перепуганными овцами и мекать жалобными голосами.
Нохемче знает, что ему нельзя смотреть на такое, что этим он оскверняет свой взгляд и потом за это должен несколько дней поститься. Он знает, что он уже не мальчик, а женатый мужчина, он закрывает глаза руками, но влажная нагретая земля, от которой идет пар, сильнее его мягкой руки. Его кровь разгорячена, глаза распахнуты, они становятся вдвое больше и зорче, он видит все до самой фиолетовой кромки пламенеющих небес.
Он видит пастухов, которые впадают в такое же беспокойство, как и животные. Они позволяют скоту пробираться на чужие луга, ходить по вспаханным полям, а сами гоняются за пастушками, хватают их, сжимают в объятиях и тащат в кусты. Девушки убегают, скидывают с себя платья, бросаются в речку и плывут с громкими криками и смехом. А одна из пастушек, баба в годах, что по собственной глупости все еще пасет гусей, хотя давно уже могла бы выйти замуж, раздевается до пояса и выставляет напоказ свое белое тело.
Его охватывает страстное томление, желание, от которого все жилы натягиваются, как бечева. Его взору является она, Малкеле, — так отчетливо, так ясно, как будто она стоит перед ним. Он ласкает ее, целует, протягивает к ней руки, но, ощутив пустоту, приходит в себя и отбегает от окна.
Нохемче страдал, чувствовал, что грешен, что с головой уходит в жизнь двора. Из религиозных книг он знал, что предаваться разврату в мыслях — все равно что на самом деле. Даже не за грех, а уже за одно вожделение к чужой супруге ад — слишком мягкое наказание. Да еще и к супруге собственного тестя, мачехе жены.