Юлиан Семенов
Шрифт:
…К Сергею Владимировичу власть благоволила, несколько раз звонил сам Сталин, добро внося правки в текст гимна. Родился второй сын, названный Никитой. Мама, наконец, жила с ними, в собственной комнате, — по тем временам редкость. Если нужны были деньги на чулки, ленточки и прочую девичью ерунду, обращалась к Сергею Владимировичу. Тот по-отечески ласково отвечал: «В-в-возьми там в шкафу из п-п-пачечки, сколько н-н-надо, К-к-катюша»… Все в маминой жизни было прекрасно, и этим она была обязана отчиму. Когда ей исполнилось шестнадцать и пришла пора получать паспорт, Сергей Владимирович с Натальей Петровной, позвав ее в кабинет, спросили, согласна ли она на то, чтобы Сергей Владимирович ее удочерил. Памятуя о всем, что он для нее
Когда об удочерении узнала богдановская родня, поняла, что поторопилась. В глазах добрейшей тетушки Лены читался немой укор, кузина Люся посмотрела свысока и спросила: «Я вот знаю день смерти моего отца в тюрьме, а ты?» Что маме было ответить? Не знала она день смерти отца, не помнила его лица, никогда не говорила о нем с Натальей Петровной, не принято было говорить о врагах народа. Она промолчала и первый раз почувствовала себя предательницей.
Рослая, с густыми темными волосами, которые она безжалостно обрезала, сделав удобный перманент, с большими каре-зелеными глазами, она выглядела старше своих лет. Больше всех на свете, кроме Натальи Петровны, любила она тогда брата Никиту. Когда он родился, ей исполнилось четырнадцать и оттого было в ее любви что-то материнское. Однажды домработница несла супницу с горячим, только с плиты, борщом, а маленький Никита, заигравшись, на нее налетел и неминуемо бы ошпарился, но мама в долю секунды к нему бросилась и каким-то чудом прикрыла собой. Суп вылился ей на спину и страшно, до волдырей, обжег. Причитала домработница, суетились вокруг родные, а мама радовалась: «Хорошо, что не Никиток».
Выходя с ним, трехлетним, на прогулку и поймав умильные взгляды встречных теток: «Ой, сыночек-то какой красавец, весь в мамочку!» — сердито вырывала руку из ручки растерянного братика и делала вид, что не имеет к нему отношения. Начинал формироваться патологически стеснительный характер — похожий на отцовский, к тому же дополненный собственными комплексами и чувством вины. Злясь на появляющиеся формы, мама безжалостно бинтовалась, на воздыхания сокурсников (до замужества училась в Институте иностранных языков) никак не реагировала, от многозначительных взглядов появлявшихся в доме мужчин съеживалась. Часто ходила с подружками в опасные походы по горам Кавказа, принципиально не пользовалась косметикой, не любила хорошо одеваться. Единственной слабостью была обувь: Никита Сергеевич до сих пор помнит, как, напав на заморскую ортопедическую диковинку типа «Саламандры», она покупала сразу две, а то и три пары — впрок. С удовольствием занималась дома хозяйством, ночи напролет читала пьесы Островского и романы Диккенса, была не уверена в себе, а оттого необщительна, компаниям сверстников предпочитала одинокие прогулки по никологорскому бору и к двадцати трем годам прослыла среди друзей и знакомых неисправимым дичком.
ЗНАКОМСТВО
Брат моей мамы Андрей Сергеевич Михалков умел находить ярких, интересных друзей. В московской квартире Натальи Петровны и Сергея Владимировича и на их небольшой даче на Николиной Горе постоянно толпились молодые таланты: пианист Капустин, артист Ливанов, режиссер Тарковский, переводчик Миша Брук, композитор Слава Овчинников.
В один солнечный осенний день 1954 года появился на даче двадцатитрехлетний одаренный историк-эрудит, которого друзья ласково называли Юликом.
Из письма отца маме, 1955 год.
Очень часто вспоминаю сентябрь прошлого года. Ты стояла на террасе, украшенной цветастостью зелени, и гладила что-то, вроде простыни, я тебя увидел впервые. Говорили, что ты дикая и с тобой трудно. А когда я оказался рядом с тобой, мне стало хорошо. Они ничего не поняли, глупые. Мы говорили с тобой о твоем брате Никите. Ты говорила, что он дьявол, а я, не знаю почему, может, потому, что хотел показаться умным, разубеждал тебя придуманными на ходу цитатами Ушинского.
Думаю, отца привлекла в маме не только красота, но и неэмансипированность. Не пользовавшаяся косметикой, не курящая, не пробовавшая крепких спиртных напитков, постоянно чем-то занимавшаяся по дому или готовящая в лучших традициях Молоховец — не девушка, а дореволюционный атавизм — такого он еще не видел.
…День тот был особый — 8 сентября, именины Натальи Петровны, которые отмечались всегда шумно и весело. На открытой веранде, увитой виноградом, постелили выглаженную мамой скатерть, накрыли праздничный стол. Обязательное меню: пирожки по рецепту Ольги Васильевны, салат оливье и рубиново-красная водка «Кончаловка», настоянная на ягодах черной смородины. На белых плетеных стульях расселись знаменитые актеры, критики, светские никологорские дамы — сухие, в кружевах, с оттягивавшими мочки ушей тяжелыми серьгами.
Папа уже тогда, где бы ни появлялся, привлекал внимание благодаря обаянию и уму, но в тот вечер, чтобы завоевать маму, устроил настоящий фейерверк. Швырял россыпи блестящих острот, рассказывал фантастические факты из жизни политиков и писателей, декламировал стихотворения молодых поэтов, разыграл импровизированный моноспектакль, изображая в лицах Сталина и его приближенных, делал смелые политические прогнозы на будущее, сыпал фразами на безукоризненном английском и крылатыми выражениями на пушту, а под занавес обошел остолбеневших гостей, согнувшись в три погибели и гнусаво напевая:
Я сродственник Левы Толстого, незаконнорожденный внук,Подайте же кто скольке может из ваших мозолистых рук!Наталья Петровна сияла — новый гость был интересен, а это главное! Она не терпела в людях глупость и серость, симпатичный юноша с острым умом и феноменальным чувством юмора понравился ей сразу и навсегда. А мама в тот вечер, готовя приятелю брата чай, в первый раз испытала к этому, почти незнакомому молодому человеку, столь отличному от остальных, не красующемуся, похожему на большого, доброго плюшевого медведя, чувство огромной нежности, и ей почему-то захотелось оградить, защитить его от неведомых опасностей и бед.
Узнав от общих знакомых (сам отец об этом не говорил), как мужественно он отстаивал Семена Александровича, мама посмотрела на него по-новому и за маской неисправимого оптимиста и искрометного весельчака разглядела грустного, настрадавшегося, а оттого не по годам взрослого человека, старательно прятавшего от окружавших сомнения и боль…
Из письма отца маме 5 января 1955 года.
С утра снег теплыми хлопьями снова начал ласкать землю. Так отец нежно укрывает замерзшего ребенка. Вокруг такая тишина, что даже слышно, как снежинки ложатся на землю. Сосны — летом размашистые и зеленые — сейчас скованы осторожной лаской зимы и поэтому кажутся тонкими подростками. Зимний день догорает сиреневостью неба…
В комнате тихо играет музыка. Хорошая музыка любви и печали. Толстая лампа давит стол овалом света. Два человека сидят на разных концах стола и смотрят друг на друга. Иногда они улыбаются, пьют вино, морщатся от ядреной горечи выпитого, молчат…
Наверное, они не слышат музыку. Музыка для них слилась в общий тон счастья. Она ухаживает за ним. Он что-то ест и наверняка не чувствует вкуса. Потом они подходят к окну. Вдали у ворот фонарь ехидно моргает падающему снегу. Он, наверное, и им моргает — он хитрый, — фонарь. Все понимает, потому что очень много видел. Фонари все такие… В окно видны лозы зелени, которая летом делает дом веселым и зеленым. И сосульки милые и безалаберные…