Юлиан Семенов
Шрифт:
— Что ты перед этой сволочью унижаешься и плачешь?/ Мужчина в военной форме рявкнул на него:
— Сиди и молчи!
…В шесть часов утра вернулся тот, что в штатском с бегающими глазами, и объявил:
— Ваш муж арестован. Сейчас будем производить у вас обыск.
…В кабинете у Семена Александровича вся стена была уставлена книжными полками. Эту библиотеку с любовью он собирал многие годы. Они брали книги, трясли их и бросали на пол. Если что-то из них выпадало, скомкав, бросали. Такого варварского отношения к книгам я нигде и никогда не видала. На столе лежал наш семейный альбом с фотографиями. Они тщательно просмотрели и его. На одной из них увидели фото мужа моей тети в модной красивой шляпе Семена Александровича. Спросили:
— Это
Пришлось назвать фамилию. Потом стали разглядывать фотографию сына, снятую в Гороховецком военном лагере, где все студенты проходили военную подготовку. Юлиан был на ней запечатлен в форме, в пилотке набекрень, небритый…
— Это что за военнопленный?
Тоже пришлось объяснять. Обыск продолжался с шести утра до двух часов следующего дня. Лазали повсюду, даже бедные цветы подвергались экзекуции: горшки протыкали чем-то острым, разрезая тем самым корни растений. На полу среди книг, разбросанных документов и фотографий лежал приказ по Наркомтяжпрому о награждении Семена автомобилем, подписанный Серго Орджоникидзе. Юлиан увидел эту бумагу и ногой подвинул под тахту. Все фотографии с Серго, Константином Симоновым и Ворошиловым увезли, кабинет опечатали.
Из воспоминаний отца.
В одиннадцать утра в дверь постучали: я знал, что это Сашка по кличке «Солоб», его брата «Сахарозу», внука первого народного комиссара юстиции Дмитрия Ивановича Курского, забрали незадолго перед этим — двадцать лет, вполне сформировавшийся «террорист». Подполковник Кобцов, руководивший «налетом», приказал нам молчать, подкрался к двери и спросил отвратительно-ласковым голосом: «Кто там?» — «Я», — ответил Солоб. Кобцов распахнул дверь, сухо сказал: «Входите». Солоб от волнения не бледнел, а краснел: никогда не забуду, как его лицо (восемнадцатилетний парень) сделалось старчески-апоплексическим, синюшно-красным. Его повернули лицом к стенному шкафу, обыскали, приказали сидеть, не переговариваясь со мной. Когда обыск закончился, мы бросились в ломбард: Кобцов сказал, что отцу можно дать передачу, двести рублей. Мы успели заложить часы, получили триста, стольник пропили в одночасье, хмель не брал, только трясти перестало. Солоб процедил сквозь зубы: «Живем, как немецкие подпольщики во времена фюрера — хватают одних коммунистов, ничего, а?!»
…Ночью папа вскрыл форточку в комнате деда и достал из-под тахты спрятанный им утром приказ Серго. Потом это во многом помогло делу — отпадало одно из самых серьезных обвинений — получение подарка от троцкистского диверсанта Бухарина. …Бабушку перевели с поста директора детской школы учителем в школу рабочей молодежи. Подселили инвалида-пьяницу с женой.
До ареста у Семена Александровича после старой контузии уже отнималась правая рука, в тюрьме деда так избивали во время допросов, что руку парализовало полностью и отнялись ноги. Он писал из лазарета корявые письма левой рукой, не жаловался, обещал подняться, просил прислать очки.
…Папа в то время встречался с дочкой высокопоставленного начальника. Узнав об аресте Семена Александровича, отец девушки запретил ей даже смотреть в сторону сына врага народа. Папу не удивила реакция начальственного отца — инстинкт самосохранения, ничего не поделаешь, но поразила легкость, с которой предала его подруга, не раздумывая подчинившись родительскому требованию…
Вспоминает выпускник Института востоковедения Валентин Александров.
В Институте востоковедения все студенты знали, что есть на втором этаже комната с железной дверью, рядом с отделом кадров. Никто, мне думается, туда добровольно не заглядывал. Находился за той дверью человек с голой, как бильярдный шар, головой, о котором только то и было известно, что его надо сторониться.
Находит меня как-то девочка из деканата и сообщает, что мне надлежит немедля за ту дверь зайти. Иду. Комната, какими, наверное, бывают камеры. Решетка на окне. Закрывшаяся дверь щелкнула замком, не предвещая пустопорожнего разговора.
— У вас на факультете учится некто по имени Юлиан?
— Да, на афганском отделении.
— Он всюду обивает пороги, клевещет на советские органы, пишет, что его отца неправомерно осудили. Разве у нас допустимы ошибки в приговоре? Как может такой клеветник учиться в институте, разлагать окружающих да еще состоять в комсомоле? Гнать надо взашей сначала из комсомола, а потом из института. И не возражайте, что он имеет право. Нет у него права клеветать, а у вас — прикрывать его. Идите.
Александров пытался своего институтского товарища защитить. Увы, не получилось. Его исключили и из института, и из комсомола. Назло всем папа продолжал посещать лекции вольным слушателем, ночью подрабатывал грузчиком, по вечерам шел на ринг.
Однажды я спросила его, в каком бою ему сломали нос.
— В платном, Кузьма (так он меня и сестру часто называл), — нужно было заработать.
— А разве такие бои были? — удивилась я.
— Конечно, — весело ответил он, — выпускают против тебя боксера порядка на четыре сильнее, ты стараешься продержаться достойно и как можно дольше, чтоб было зрелище, а после боя получаешь тридцатку, — огромный гонорар по тем временам, — и понимаешь, что жизнь прекрасна, и черт с ним, с этим носом, не это главное.
Главным тогда для папы было добиться освобождения отца. С трудом полученные в боях тридцатки шли на жизнь и на передачи Семену Александровичу.
Из письма Ю. Семенова отцу 26 октября 1952 года.
Милый мой, дорогой папулек!
Сейчас иду на почту посыпать тебе письмо и бандероль:
4 банки сгущеного молока
2 пачки сахару
1 банку русского масла, перемешанного с луком
400 гр. конфет мятных
3 лимона
9 витаминов С
9 пачек папирос «Спорт»
1 пачка печенья
1 банка лещ в томате. Когда начнешь кушать — перецеди в блюдечко.
Штанишки для гимнастики тебе вышлю в следующий раз, т. е. дней через десять. Крепко целую тебя, твой Юлька.
Папа не любил говорить о том времени, а цикл его рассказов «37–56», написанный об этом в конце 50-х, долго лежал в столе, был опубликован лишь после перестройки, в книге «Ненаписанные романы», да и о себе он упоминал немного. Поэтому, когда в 93-м отца не стало, я обратилась к его институтскому другу — Евгению Максимовичу Примакову. В тот период он руководил российской контрразведкой и сразу же назначил мне встречу на работе. Я пришла по адресу: небольшой особнячок без вывески в центре Москвы. Не успела позвонить, как дверь бесшумно открылась — на пороге стоял интеллигентного вида молодой человек в элегантном сером костюме: «Проходите, Ольга Юлиановна, Евгений Максимович ждет вас…» Примаков встретил тепло, с улыбкой, у него замечательная улыбка — добрая, немного грустная, и оттого мудрая, и рассказал о том, что от отца при жизни я не слышала…
Вспоминает академик Евгений Примаков.
Я очень любил Юлиана, и мы дружили и в институтское время и после. Он был цельной натурой, это сразу чувствовалось, особенно в те трагические дни, когда арестовали отца. Юлиан был тогда вместе со мной в лекторской группе МГК комсомола, я был руководителем нашей секции и, естественно, дал ему отличную характеристику (кстати, это не в заслугу мне будет сказано, просто он был отличный лектор), характеристика не спасла — его исключили из комсомола и института. Исключили потому, что он решил добиваться освобождения отца и писал письма в органы. Его запугивали: «Перестаньте лить грязь на наших доблестных чекистов!» — но его ничто не могло остановить. Он мне потом рассказывал, как был во Владимирской тюрьме, где встретился с отцом, и как потом сняли начальника этой тюрьмы за то, что он эту встречу организовал. Юлиан мог добиваться всего и добивался. Он был, как маленький бульдозер, шел и шел, потому что обожал отца, потому что увидел — самый близкий ему человек находится в тяжелом положении, и терпеть он этого не мог, и не мог отступить — в этом его глубокая порядочность и целостность натуры. И никто не мог его с этого пути свалить, он был готов на самопожертвование, на самосожжение, на что угодно, лишь бы только спасти отца. Помню, мы шли с ним по улице Горького, мимо Центрального телеграфа: темно, ночь. Я тогда был пламенным сталинистом, а он ругал Сталина по-страшному. Был пятьдесят второй год, но он мог это позволить со мной, потому что знал — я его друг. И потом он мне сказал: «Знаешь, я хочу подарить тебе книгу». Эта маленькая книжечка, стихи Иосифа Уткина, хранится у меня до сих пор. На титульном листе Юлиан написал: «В день выхода отца из тюрьмы».