Юлиан Семенов
Шрифт:
Жертвы массового гипноза? Бессловесные пешки, раздавленные системой? Люди, понявшие, что отдали жизнь непретворимой на практике мечте идеалистов-платоновцев, и отказавшиеся смотреть правде в глаза?
Не знаю… У нас умеют судить — быстро, необъективно, по-детски жестоко. Умеют отрекаться — легко, не оглядываясь. Умеют забывать — и людей, и историю. У нас охотно ищут и всегда находят виновных. Мы часто становимся Иванами, не помнящими родства, веруя, что, предав забвению, можно исправить. Мы по-азиатски шумно каемся в грехах, а опьяненные ощущением прощения, совершаем новые ошибки, и нет конца судорожным шараханьям, нереальным иллюзиям и реальным бедам… Отец часто говорил, что не по-божески, когда дети становятся судьями родителей. Он был прав: не надо наших стариков судить; не надо их и оправдывать. Они не нуждаются в оправдании, потому что даже
Хемингуэй — отцовский кумир с юношеских лет — решил стать писателем, вернувшись с греко-турецкой войны: боль должна была трансформироваться в литературу, иначе бы сердце не выдержало — разорвалось. Папа после возвращения Семена Александровича написал очень много стихов. Он писал хорошие стихи, но не публиковал их, считая, что прозаик стихи не пишет, а ими грешит. Он научился пить, стал дымить как паровоз, но в литературу пришел позднее.
По природе веселый, общительный, компанейский, отец в то же время понял, что светские дипломатические рауты и посольская рутина, о которых жарко мечтали многие сокурсники, — не для него. Его захватила история. После восстановления в институте защитил в 1954 году дипломную работу на тему «Классовая структура афганского общества на современном этапе» и был рекомендован заведующим кафедрой А. Кузнецовым в аспирантуру МГУ. Папиным научным руководителем на историческом факультете Московского университета оказался брат легендарной Ларисы Рейснер — человек мудрый, своеобычный, много ему давший…
Всю жизнь отец не уставал повторять пушкинское: «Мы ленивы и не любопытны», но к нему это никак не относилось. Его интересовало все: он был в курсе политических интриг, международных новостей, литературных новинок. Энергичный, вдумчивый, эрудированный, отец быстро привлек внимание руководства и его включили в комиссию по организации празднования двухсотлетнего юбилея университета. Он развил бурную деятельность, прекрасно справился с работой, его наградили грамотой, объявили благодарность и взяли на заметку как редкого организатора… Чуть позже доверили переводить переговоры Н. С. Хрущева с последним шахом Ирана Мохаммедом Реза Пехлеви и отправили в Кабул на торгово-промышленную ярмарку переводить с пушту и английского…
Параллельно с научной работой отец переводил афганские сказки, вышедшие вскоре отдельной книгой. Откопав ее как-то в нашей библиотеке и прочитав за день от корки до корки, я пришла в восторг:
— Какие дивные у афганцев сказки, еще интереснее, чем русские!
— Да? — растерялся он. — Значит, я перестарался.
— Хочешь сказать, что…
— Кузьма, — отрезал отец, — любой переводчик имеет право на творческий поиск и авторизацию при условии, что это не вредит оригиналу. Переводчик, как и писатель, не должен страшиться раскрепощенности — без оной творчество невозможно. Позиция ясна?
…Перевод переводу рознь, и в те суровые времена таил в себе порой большие опасности. Папа вспоминал, как в 1949 году, когда он только поступил в институт, был переведен на арабский язык «Коммунистический манифест» Маркса и Энгельса. У переводчиков тогда возникли страшнейшие неприятности из-за того, что они не удосужились разобраться во всех тонкостях языковых нюансов и, переводя фразу «призрак бродит по Европе», написали знакомое им арабское слово — «синоним» призрака, — которое, как оказалось, имеет в арабском языке также значения «привидение» и «кошмар». Ляпсус получился ужасный, но книжку приостановили, и в арабские страны она не попала…
MAMA
Уже шел 1927 год, а двадцатичетырехлетней Наталье Петровне Кончаловской — умненькой, веселой, пикантной — все никак не удавалось включиться в бурную послереволюционную жизнь. Главными занятиями ее в то время были: чтение по-французски Гюго и Альфонса Доде; путешествия по Италии и Франции, где отец, Петр Петрович, любил писать и учиться у мастеров, ходя по музеям; ведение хозяйства с мамой — Ольгой Васильевной, урожденной Суриковой; и игра в четыре руки на пианино Третьей симфонии Моцарта с подружкой Лизой Самариной (дочкой бывшего предводителя дворянства, прокурора Святейшего синода и внучкой Мамонтова).
Она пользовалась успехом и была желанной гостьей на всех праздниках, как сейчас говорят, золотой молодежи. На одной вечеринке зашел разговор о будущем: юноши и девушки наперебой излагали
Гремел фокстротами и стрелял шампанским нэп, чуть пополневший, но неизменно красивый Богданов педантично просматривал счета и бумаги, — голубые глаза довольно поблескивали — дела предприятия шли прекрасно. И дома все было хорошо, и жена-умница, только вот детей Бог не дал, но об этом Алексей Алексеевич старался не думать, готовился с братом к длительной поездке в Америку, для закупки китобойных судов.
Через несколько недель молодая женщина в густой черной вуалетке, полностью закрывавшей лицо, зашла в тамбур поезда Москва — Владивосток. Алексей Алексеевич, попрощавшись в купе с женой и проводив ее на перрон, завел незнакомку к себе. Наталья Петровна сняла вуалетку: «Даже не верится, что мы сейчас уедем!»… Развод в то время был делом простым: отправлялось по почте заявление одного из супругов, да и вся недолга. Алексей Алексеевич, не решившийся объясниться с женой в Москве, так и сделал. В Америку Наталья Петровна приехала его законной половиной. Поселились в Сиэтле, Богданов занялся торговлей, Наталья Петровна, ожидая первого ребенка, вела дом. Разбирая как-то бумаги на столе Алексея Алексеевича, наткнулась на письмо его первой жены: та проклинала его, ее и все потомство до третьего колена. Ночью случился выкидыш.
…Ее заветной мечтой было сделать из мужа пианиста. Каждый вечер, облачась после работы в длинный шелковый халат, садился он по настоянию Наташеньки за рояль. Восхитительно играл Листа, по воспоминаниям Петра Петровича Кончаловского, лучше многих профессиональных пианистов, но лишь для своих, на публике терялся, мешала врожденная стеснительность.
Шло время, Наталья Петровна продолжала мечтать об обращении мужа в лоно искусства и о большой семье. Шесть раз обрывались беременности. Когда, перед возвращением в Россию, родился мертвый ребенок, поняла, что остается надеяться на чудо. Приехав в Москву, пошла в церковь в Брюсовском переулке, встала в благостном полумраке — лишь теплый свет от множества свечек и лампадок — на колени перед иконой Взыскания всех погибших и, чувствуя закипающие на глазах слезы, обратилась с горячей молитвой к всепрощающему лику Богородицы…
7 ноября 1931 года озорные мальчишки забрались на колокольню московской церкви, стоящей недалеко от роддома, и встретили красный день календаря радостным колокольным перезвоном. Под этот перезвон и родилась у Натальи Петровны дочь Екатерина — моя мама. Большая, в пять килограммов, за богатырский вес прозванная веселыми акушерками царь-бабой.
Первое ее лето прошло в Буграх, в усадьбе Петра Петровича, купленной им у профессора Трояновского. В просторном доме, сложенном в конце XIX века из широченных столетних сосен, пахло деревом, красками и антоновскими яблоками. Перед террасой неистово цвела сирень, без устали пели соловьи и белел за окнами цветущий яблоневый сад. Сначала дом был куплен у профессора Трояновского тремя молодыми живописцами, основателями общества «Бубновый валет» — Кончаловским, Машковым и Лентуловым, но постепенно семьи росли, друзьям становилось тесно, и в год рождения первой внучки Петр Петрович выкупил всю усадьбу. Лентулов поселился на даче в Песках, Машков уехал в Абрамцево.