Юношеские годы Пушкина
Шрифт:
Карамзину в декабре месяце минуло ровно 50 лет, но он за последние 4 года почти не изменился. Только волосы, зачесанные с боков на верх головы, сильнее прежнего серебрились, да две характеристичные морщины по углам рта врезались как будто глубже. Благородное, спокойно доброе лицо его с высоким открытым лбом и правильным римским носом было по-прежнему удивительно привлекательно; серьезно улыбающиеся губы его не умели, казалось, принять недовольное выражение; а из задумчиво-выразительных глаз глядела самая светлая, чистая душа. С первой же встречи с этим человеком нельзя было не исполниться к нему безотчетного уважения и доверия.
Князь
На сделанный Пушкиным Карамзину обычный вопрос вежливости о здоровье его жены и детей ясные черты историографа слегка омрачились.
— Ты, может быть, не слышал, — сказал он, — что мы в ноябре месяце схоронили нашу милую дочь Наташу?
— Ни слова!
— Все дети у нас переболели скарлатиной, но Наташа не перенесла болезни.
Карамзин подавил вздох и, отвернувшись к окошку, забарабанил пальцами по стеклу.
— Но ваш серьезный труд должен бы, кажется, помочь вам забыть вашу потерю? — счел нужным выразить свое соболезнование Пушкин.
— Ах, милый мой!.. Жить не значит — писать историю, писать стихи или комедию, а как можно лучше мыслить, чувствовать и действовать, любить добро и возвышаться к нему душою; все другое — шелуха, не исключая и моих восьми томов истории. Чем более живешь, тем более уясняется тебе цель жизни…
— Ну полно, Николай Михайлыч, — сказал Василий Львович, дружески хлопая опечаленного по плечу. — Лучше поговорим о твоих успехах. Знаешь ли, Александр, что государь дал Николаю Михайлычу 60 тысяч на напечатание его истории и пожаловал ему Анненскую ленту через плечо!
— Последнее даже было лишнее… — вставил от себя Карамзин.
— Ну нет, не говори. И это, братец ты мой, еще не все, — с одушевлением продолжал Василий Львович, обращаясь к племяннику. — Смертельный враг его и всех нас, «арзамасцев», Александр Семеныч Шишков, расшаркнулся перед ним и признал себя побежденным.
— Вот это, точно, блистательная победа! Где ж это было?
— А у старика Державина. Расскажи-ка сам, Николай Михайлыч.
— Гаврила Романыч пригласил меня на обед, — начал Карамзин. — Оказалось, что он позвал и друга своего Шишкова. Тот, когда нас представили друг другу, как будто смутился. Люди, которые не знают коротко ни вас, ни меня, сказал я ему, вздумали приписать мне вражду к вам. Я не способен к вражде; напротив того, я привык питать искреннее уважение к добросовестным писателям, которые трудятся для общей пользы, хотя и не сходятся со мною в некоторых убеждениях. Я не враг ваш, а ученик, потому что многое, высказанное вами, было мне полезно… "Я ничего не сделал…" — пробормотал Шишков сквозь зубы; но, судя по тому,
— Ах, кстати, дядя, — заметил Пушкин, — вас можно поздравить как старосту "Арзамаса"?
Василий Львович окинул столпившуюся кругом лицейскую молодежь сияющим взглядом.
— А до вас сюда тоже слух уже дошел? М-да, — добавил он с самодовольною скромностью. — Теперь хоть сейчас в гроб лягу, не поморщась; над могилой же моей вы, племянники мои, можете начертать ту самую эпитафию, что начертал Белосельский [48] на смерть моего тезки, а своего камердинера:
Note48
Князь Александр Михайлович Белосельский, вельможа времен Павла I и Александра I, обер-шенк, посланник в Дрездене и Турине, композитор оперетки «Оленька» и сочинитель многих французских и русских стихов.
Под камнем сим лежит признательный Василий:
Мир и покой ему от всех земных насилий!
— Можно начертать и вариант, — неосторожно сострил Александр. — "Под шубой сей лежит"… или еще лучше: "Под чучелом лежит наш дядюшка Василий"…
Насмешка была слишком прямолинейна: даже простодушнейший Василий Львович понял ее и насупился. Князь Вяземский счел нужным выступить посредником.
— Жуковский, видно, разболтал вам об искусе дяди? — спросил он Пушкина.
— Да, рассказал…
— Ну вот. А лавры нашей Светланы прельстили, очевидно, молодого человека. Есть ли на свете человек милее нашего Василия Андреича? И что же? Он, чувствительнейший «балладник», "гробовых дел мастер", в то же время наш первый гусляр и скоморох, "шуточных и шутовских дел мастер".
— То поэт самой чистой воды: ему простительно, — с важностью отозвался Василий Львович, — а у этого и молоко-то на губах не обсохло…
— Однако тоже поэт, тоже попадет скоро в ваш "Арзамас"! — неожиданно вступился за товарища Кюхельбекер.
— Кто? Александр-то? Француз, как вы сами его здесь прозвали?
— Я, дядя, пишу теперь почти что только по-русски… — возразил со своей стороны племянник, которого от слов дяди вогнало в краску.
— Да что пишешь-то? — продолжал в том же высокомерном тоне Василий Львович. — Накропал пару каких-то жалких од и вообразил себя тоже поэтом. На таких скороспелых поэтиков у меня давно сложена эпиграмма:
Какой-то стихотвор (довольно их у нас)Послал две оды на Парнас.Он в них описывал красу природы, неба,Цвет розо-желтый облаков,Шум листьев, вой зверей, ночное пенье совИ милости просил у ФебаЧитая, Феб зевал и наконец спросил:"Каких лет стихотворец был,И оды громкие давно ли сочиняет?"— Ему пятнадцать лет, — Эрата отвечает."Пятнадцать только лет?" — Не более того. —"Так розгами его!"