Юность Маркса
Шрифт:
Голос госпожи Руге дробит камни стен.
— Десять су! — кричит она. — Десять су за эту дрянь?! Вы с ума сошли или воображаете, что мой муж фальшивомонетчик.
— Уф! — шепчет Женни. — Наш фаланстер мало чем отличается от кухни какой-нибудь трирской госпожи Шлейг. Мне придется дочитывать Вакомутову историю Франции на бульваре, но куда тебе скрыться, мой дорогой, от этого словесного ливня? Не всегда юмором предотвратишь раздражение.
— Пусть, однако, господин Руге усмирит свою супругу.
Лицо Женни становится серьезным. Ночь уже изгнала сумерки. На улице Ванно зажглись газовые фонари. Прохожий продавец в блузе навыпуск и фуражке набекрень громогласно
Женни отходит в глубь комнаты и принимается убирать книги с маленького стола. Из амбразуры окна Карл следит за ее движениями. Стол наконец накрыт к ужину.
Гервег обыкновенно врывается в комнату Марксов без стука и предупреждения.
Женни, однако, прощает ему это.
— Что требовать от поэтов? Они витают в заоблачных высотах, где пет ни дверей, ни затворов, — поясняет в виде извинения из-за спины мужа Эмма и добавляет игриво: — Не обращайте на нас внимания. Мы, право, не видали, входя, как неистово вы целовались.
Все четверо хохочут так громко и неудержимо, что в дверях появляется Руге, взлохмаченный и одутловатый.
— Ничто не вызывает во мне большей зависти, нежели смех, — говорит он брюзгливо. — Смех — безошибочный признак беспечности, удовлетворения, здоровья, молодости. Я не обладаю ни одним из этих редких даров природы.
Запахнув полы халата, Арнольд садится на диван и молча курит. Вечер проходит быстро, в шутках, спорах. Планы, планы без конца. Подсаживаясь к Руге, Карл становится строгим.
— Ты не выполняешь договора, старина. Напоминаю тебе мое письменное требование. «Немецко-французские ежегодники» должны смело атаковать все существующее — без опаски поссориться с властями. Ты храбрее на словах, чем на деле. Статьи, которые мне приходится редактировать, весьма осторожны.
— Относительно уничтожения частной собственности? — спрашивает Гервег.
— Ого, вы настойчивы, братья по мечу! — питается отшутиться Руге.
— По перу, — поправляет Маркс.
— Ты догматик, Арнольд Руге, — говорит он. — Догма же — тупик, из которого нет выхода.
— Нет выхода только из могилы. А наш журнал в утробе.
— Ну вот, сейчас начнется битва, — огорчается Эмма. — Никто не дерется так жестоко, как единомышленники.
— Так называемые, — бросает Карл.
Руге вскакивает.
— Вы по меньшей мере задира, Карл! Если это не от молодости… вы, того и гляди, скатитесь к крайностям, в тину коммунизма, раньше, чем я мог этого ожидать. Это скользкая наклонная плоскость.
Из соседней комнаты в эту минуту доносится раздраженный голос госпожи Руге:
— Арнольд, Арнольд, иди скорей! Решительно некуда сбежать от натиска гостей. Опять кто-то стучится в подъезде.
— Вот видите, мой друг, — говорит Эмма, вытянув большие ноги вдоль дивана, — я была нрава, отказавшись жить в общей квартире. Это не только привычки индивидуалистки. Оттого, что наши мужья соратники, мы, жены, вовсе не обязаны печь пирожки на одной плите. Скажите, Женни, нашлось что-либо общее у вас с этой вспыльчивой толстенькой саксонкой? Вы настолько превосходите госпожу Руге в умственном отношении…
— И настолько уступаю ей в кулинарном искусстве…
Стук в дверь обрывает беседу. На пороге снова Руге. Рядом с ним, помахивая большой шляпой, стоит нестарый господин в нарядном, снегом осыпанном пальто. Холодная, чуточку надменная улыбка, изысканный светский поклон.
— Вот вам и сам прославленный буян, еретик и безбожник — Генрих Гейне, — объявляет, несколько оживившись, редактор «Немецко-французских ежегодников».
Генрих Гейне
В доме Марксов все говорило о нетерпеливом ожидании нового человека. Маленькая ванночка в передней, затянутая кисеей колыбелька, забытый на комоде повивальник, особое беспокойное внимание Карла к жене. Приехала из Крейцнаха со строгим наказом беречь Женни молоденькая Елена Демут, выросшая в людской дома Вестфаленов. Спокойно и умело взяла она на себя заботы о маленькой семье. И сразу стало как-то уютнее, наряднее вокруг. Появились какие-то чашечки, подносики. Пеклись булочки. Только с упрямой и вздорной госпожой Руге не поладила Ленхен. Зато Генрих Гейне может всегда рассчитывать на ее гостеприимство, на горячую чашку кофе или кружку остуженного пива. Он — желанный гость и баловень всех. Взлохмаченный Карл из-за груды бумаг неизменно радостно приветствует входящего поэта, Женни откладывает для гостя книгу и шитье, Елена торопится с угощением. И нередко проводят они все вместе зимние вечера у неспокойно гудящего камина.
Генрих приносит стихи. Он читает их негромко, но хриплый голос его выразителен. Отрываясь от тетрадей, поэт нервно ищет на лице Карла похвалы, осуждения либо равнодушия: последнее для него было бы нестерпимо. Но Марне никогда не бывает безразличен к лире издавна любимого поэта. Поэзия Гейне не бесстрастна, не бесцельна. Уже написано «Просветление».
Карл наизусть декламирует стихи нового друга:
Будь не флейтою безвредной, Не мещанский славь уют, — Будь пароду барабаном, Пушкой будь и будь тараном, Бей, рази, греми победно!В тихие вечера о чем только не говорят Женни, Карл и Генрих! О далекой Германии, о Париже, то бурливом, то самодовольном, о новых идеях, книгах и людях.
— Я верю в революцию и жду ее. Не сегодня, так завтра. Политика — это наука. Мы найдем ее день в календаре и должны быть во всеоружии, чтоб нас не застали врасплох. Мы должны быть достойны своей цели. Это будет революция социальная, последняя революция на земле.
Гейне думает то же.
— На окраинах Парижа, — говорит он, — я видел людей в рубищах, с лицами, изувеченными голодом. Они читают памфлеты Марата и мрачные вещанья Буонаротти. Они хотят создать Икарию — эту страну, одновременно прекрасную и скучную для мне подобных скептических умов. Они пахнут кровью. И все же коммунисты — единственная партия, которая заслуживает почтительного внимания. Но хотя разум мой приветствует их, я боюсь этой разрушительной силы. Они, как гунны, уничтожат моих кумиров. Грубыми, мозолистыми руками они разобьют в порыве мести предметы тончайшего искусства, босыми ногами растопчут мои воображаемые цветы. Что будет с моей книгой песен? Кому нужны хрупкие мечты поэта? Навсегда развеются образы пажа и королевы. Нет, я боюсь этих мрачных фанатиков и их злобы. И все же они придут, они победят… Из одного отвращения к защитникам немецкого национализма я готов полюбить коммунистов. Им чуждо лицемерие и ханжество. Главным догматом они объявили неограниченный космополитизм, всемерную любовь ко всем народам, братские отношения всех свободных людей на земле. Великие чувства! Я — за них.