Юность Маркса
Шрифт:
Иоганн посмеивался над романтической впечатлительностью жены. Старые феодальные замки, изъязвленные временем, казались ему поверженными врагами.
— В каждой из этих развалин, — говорил он Женевьеве, — есть страшная тюрьма. В них гноили твоих и моих предков.
2
Первым горем, обрушившимся на домик Стока, было письмо, которое принес ранним майским утром седой почтальон-инвалид. Женевьева, заслышав стук деревянной ноги по мостовой, бросилась к воротам, она давно не получала вестей от отца. Письмоносец долго рылся в брезентовой сумке, прежде чем отыскал большой конверт с тщательно выписанным печатными буквами адресом.
Трепеща от волнения и радости, несла она пакет по двору, долго не решаясь его открыть. Наконец
С 9 по 15 апреля был охвачен мятежом Лион. Как и в 1831 году, правительство ответило на требования рабочих картечью. Пролетарии были разбиты.
16 апреля владельца мастерской в Круа-Русс, объявленного одним из зачинщиков восстания, увезли в тюрьму, Надежды на скорое освобождение не было.
— «Так как мастерская осталась без хозяина, мы распродали станки, — перечитывает вслух Сток письмо из Лиона. — Дом купил на снос Броше. Он строит в Круа-Русс самую большую фабрику, какую видел когда бы то ни было наш город».
Женевьева плачет. Больше ничего нет у нее в Лионе, кроме могил, кроме тюрьмы, в которой заживо схоронен отец.
3
Вечером к Стокам приходит Войцек. Его томит одиночество и потребность говорить о прожитом, о самом главном в жизни. Женевьева устало убирает комнату, расставляет на холодном очаге вымытые тарелки и кружки, складывает на сундуке куски раскроенной материи и рваные, измазанные, пропахшие потом жилеты, брюки, кафтаны, которые латает муж. Она собирает со стола у окна иголки, ножницы, мотки ниток, пуговицы и стелет холщовую скатерку. Ее заплаканные глаза возвращаются к кровати, где под подушкой лежит письмо.
В открытое окно с большого двора доносится запах навоза. Рыжие кареты заезжих постояльцев пахнут дегтем и хвоей. Протяжно ржут вдалеке лошади.
— Дармштадт не похож на Варшаву, а Гессен — на Польшу, — начинает Войцек.
Он любовно и осторожно, как дорогую далекую женщину, вспоминает родину.
Шумят на зеленых холмах тополя и липы. Цветут яблони, черешни, груши. Светит плоский голубой месяц над сосновым бором, над мохнатыми равнинами, над песчаными горами, над белыми крестьянскими хатами и дворянскими нарядными усадьбами. Звонят свирели, шелестят прялки.
Над всей Польшей раздается пронзительное равномерное повизгивание царского кнута.
Черный вылощенный николаевский сапог примял зеленые просторы, и каблук его давит самое сердце страны — Варшаву.
— Восстание в Варшаве началось в ноябре тридцатого года, — говорит Войцек.
«За год до Лионского», — думает Сток. Ему вспоминается осенняя ночь, вязкая слякоть, ранняя темень и дома — жужжащие ульи: работают ткачи.
— Я был солдатом в полку Высоцкого, — продолжает поляк. — Он мне доверил тайну заговора и условный пароль. «Братья! — говорил я в ночь восстания товарищам по казарме. — Манифест русского царя гонит нас из Польши. Мы предназначены быть палачами свободы в Бельгии и Франции. Мы не пойдем на это страшное преступление. Мы не оставим родины. Да здравствует свободная Польша!» Мне не нужно было долго убеждать солдат; они не хуже меня испытали на своих спинах удары царского хлыста. Когда Высоцкий и школа подпрапорщиков пришли к нам, пехотинцы были вооружены и готовы действовать. Мы атаковали гвардейских улан и, соединившись с единомышленниками, двинулись в Лазенковский лес. Там уже ждали студенты. Я пошел в Бельведер в отряде Высоцкого, чтоб задержать Константина. Светало, когда мы поднялись но мраморным ступеням дворца. В кабинете царского брата было пусто: он и княгиня Лович бежали. Мы прошли в глубь королевских покоев. Всюду — следы поспешного бегства. После короткого боя с охраной дворец был целиком очищен. Спустя сутки революция охватила всю Польшу. Я примыкал к красным, и мы, а не белые шляхтичи, князья вроде богача Чарторыйского, — мы, а не они, совершили переворот и очистили Варшаву от врагов. На следующий после восстания день наша армия насчитывала до тридцати тысяч солдат. К нам на помощь шли поляки из русских, австрийских и прусских земель. Я пошел в партизанский кавалерийский отряд, составленный
Иоганн печально улыбается. Бротто, Ля-Гийотьер, штаб на площади Круа-Русс промелькнули перед ним.
— Знаешь ли ты, что такое поражение, Иоганн? — спрашивает Войцек, и голос его осекается. Он отводит глаза, полные слез.
Много раз доводилось Войцеку рассказывать свою историю. Целые фразы нашли уже привычную для слуха форму, сгладились, застыли. Но повествование его не потеряло своей патетической приподнятости.
— Шестого сентября тысяча восемьсот тридцать второго года, — продолжает, овладев собой, солдат польской повстанческой армии, — царская артиллерия открыла огонь по передовым редутам. Я помню глухой рев канонады. Мы были ослаблены неосторожными диверсиями и значительно уступали численностью противнику. Паскевич вел на Варшаву собранные воедино корпуса Крейна, Головина и Рюдигера.
Войцек пальцем чертит на столе военную карту восстания. Сток сосредоточенно следит за его движениями.
— Тут — Воля, деревня подле Варшавы, — объясняет поляк. — Она окружена. От столицы нас отделяет Висла, — он провел черту, и напряженно слушающей Женевьеве чудится плеск воды, заглушающий голос рассказчика. — Я был в деревне, в полку, которым командовал генерал Сованский. Нам на подмогу пришел Высоцкий со своим отрядом. Надежды на победу не было: казаки ворвались в Волю, и я видел, как пал Сованский. Вместе с двумя товарищами я вынес полуживого Высоцкого и перевязал его раны. Но, придя в сознание и поняв безвыходность нашего положения, он в отчаянии сорвал повязки. Герой не хотел видеть порабощения Польши и звал смерть. Когда мы добрались до Варшавы, город был предназначен к сдаче. Струсивший сейм искал способа избежать боя на улицах столицы. Не видя спасения, мы в числе двадцати тысяч солдат польской армии перешли прусскую границу. Нас вел Рыбинский. Польша пала. А я остался жив.
Сток ободряет и шутливо корит Войцека. Но поляк не слышит его.
— Мы разбросаны по свету. Ненависть к деспотизму — единственное, что унесли мы с собой. Она непрестанно крепнет.
— Но что дали вы рабочим? — спрашивает Иоганн.
Войцек задумывается и не скоро находит ответ.
— Надо было сначала освободить родину, а потом конечно, установили бы равенство, — говорит он неуверенно.
— Пожалуй, ты прав, избавились бы от ига русских царей, а потом уж и от своих деспотов, — соглашается Сток. — Однако вы заслонили своим телом парижскую и бельгийскую революции.
— Именно так, — оживляется Войцек. — Покуда Паскевич переправлялся через Буг и Вислу, французы вступили в Бельгию, прогнали голландцев и обеспечили ей независимость.
4
Дни в Дармштадте не отличались разнообразием, в особенности в небогатой округе рынка. Сток занимался главным образом починкой жалкой одежды ремесленников и мелких купцов. Женевьева помогала ему в шитье и вела несложное домашнее хозяйство. В летние дни она предпочитала душной и темной комнатке двор, где под навесом могла стряпать на жаровне или стирать в деревянном корыте. В больших бочках тут же стояла дождевая вода. Колодец находился не близко, на площадке подле церкви.
Сток кроил и шил, примостившись у окна. Он любил напевать вполголоса медлительные гессенские песни. Женевьева, слушая его, счастливо улыбалась. Любовь ее к Иоганну непрестанно возрастала. Женевьева включила в свое огромное чувство к мужу все оттенки нежности, преданности, преклонения, которые питала некогда к матери, братьям, даже к Лиону.
Иногда, примостившись у ног Иоганна, молодая женщина шептала, прижимая к своим щекам исколотые, шершавые мужнины руки: «Ты — мой отец, мать, братья, родина, муж, друг, ты — все, что есть у меня на свете».