Юность Маркса
Шрифт:
Рейнская долина и Дармштадт спали вдали под плотной периной — предутренним туманом.
11
Вокруг ратуши дармштадтские улицы, стиснутые высокими остроконечными домами из серого шифера, узки и темны, как колодцы. Летом тут пыльно и жарко, в остальные времена года сыро и грязно.
Маленькие лавчонки в переулках центра, пахнущие плесенью, торгуют предметами роскоши, производимыми на городских окраинах в мастерских ремесленников.
Столица Гессенского герцогства славится производством мебели, посуды, музыкальных инструментов, дорогих безделушек.
Сток в тщательно
Иоганн улыбается, представляя себе хибарку в гюркнеровском дворе и Женевьеву, которой на подводе привезли бы этажерки с золочеными шишками по бокам, кресла, обитые переливчатой тафтой, диваны, украшенные львиными головами и небывалыми листьями. Но кровать из золотистого ореха портной купил бы, будь деньги.
«Наша жизнь легка, вся укладывается в котомку», — решает он. В открытую дверь лавки Стоку видны сундуки, окованные железом, мягкие кожаные чемоданы, добротные скрипучие соломенные корзины.
«Женевьеве не пришлось взять заветный сундук с приданым из Лиона, — вспоминает портной, — не до того было в вечер бегства из осажденного города. Не присмотреть ли ей сундучок? Но что ей туда класть?»
Ни фарфоровые маркизы и звери, ни тем более картины, на которых блюда полны фруктов и мертвой дичи, ни драгоценные кружева не нужны немецкому мастеровому. Круглый серебряный медальон с трилистником и колечко с подковой он купил бы, но ювелир не отдает их за два гульдена.
В переулке, где босые мальчишки играют на мостовой, Иоганн забрел к часовщику.
Здесь пусто и прохладно. Маятники движутся ровно, как игла в руках портного.
Создатель круглых, многоглазых неуемных существ, висящих по стенам, расставленных в шкафах и на прилавке, маленький хромоногий человечек появляется из-за шерстяной портьеры, бережно держа в руке тонкие косточки — части разобранного механизма. На нем — передник до самой шеи, рукава рубахи засучены, как у хирурга.
Сток успевает заметить за портьерой женщину, баюкающую ребенка в убогой клетушке. «Часы тоже не кормят, видно», — удивляется он про себя.
Часовых дел мастер оглядывает покупателя, стараясь определить его достаток и вкусы.
Длиннополый сюртук Стока обманывает.
Продавец достает с полки деревянного Лютера с Библией под мышкой. Вместо пьедестала — часы. Портной насмешливо отказывается от Лютера, от аллегорической Германии — полуодетой толстой дамы — и от фарфоровой розы с венчиком в виде циферблата.
Его выбор падает на небольшие часы в зеркальной оправе, наигрывающие два такта вальса. Поговорив о налогах и трудных для Дармштадта временах, Иоганн прощается с часовщиком и возвращается домой милю лавок, торгующих музыкальными инструментами. Он замедляет шаг и смотрит жадно в окно. Там — недоступная давнишняя мечта — скрипки. У дверей музыкальной мастерской с зеленой вывеской в виде плоского фортепиано, болтающегося
— Не бунтуй на улице, — говорит он просительно.
Сток смеется и переходит на «Прощание Бертрана».
За эту мятежную песню вчера арестовали нескольких вольнодумствующих студентов. Старик вырывает скрипку у портного.
— Играл бы что-нибудь церковное, мальчик, — добавляет он наставительно.
На узкой мостовой мальчуганы, играя в войну, разбившись на два войска, теснят друг друга в подворотни. Их оружие — кулаки, их снаряды — зеленые, в шипах, незрелые каштаны.
Разметая пыль, проезжают, грохоча, экипажи и телеги. То и дело между лавок попадаются кабаки, из которых несутся брань и музыка.
На базаре лоточники предлагают свой товар, зазывают:
— Вишни, вишни!
— Щетки, пуговицы!..
Тут же примостились подмастерья.
— Чиню обувь дешево!..
— Шью, крою, латаю, белю, крашу!..
Сток пересекает рыбный рынок и добирается до широкой деревенской Церковной улицы, заканчивающейся фонтаном и кирхой.
Портной прижимает к жилету коробку с часами. Тесный сюртук мешает движениям. В голове назойливый вопрос — зачем Гюркнеру и Ерке «Общество прав человека»?
12
Маргарита по ночам превращается в пилу. Так говорит Гюркнер. До утра она мешает ему спать руганью, допросами и карканьем.
— Невозможные налоги… герцог — мот, — передразнивает она мужа, — одичание Германии, помещики — коршуны… мужики — рабы… Польша в аду, чиновники — подлецы, рабочий люд дохнет… Пусть так, но при чем тут ты, Гуго? А если нагрянет полиция, если полезет в клеть, что за свинарником, если перероет бумаги тихони в мансарде, схватит пастора и спросит: «Гюркнер, не пора ли тебе в тюрьму, а семье твоей с сумой на дорогу?» — причитает трактирщица, выпучив немигающие, как у совы, глаза. — Сколько лет я жертвовала всем ради нашего дела, любовью, потому что — к чему скрывать! — после почти двадцатипятилетнего супружества не могла ведь я с моим воспитанием полюбить караульщика шлагбаума. Не разорись папенька, офицер или чиновник был бы рад на мне жениться. Ах, тысяча восемьсот семнадцатый год похоронил мои надежды. Я была идеальнейшей женой и хозяйкой, отказывала себе во всем, чтобы теперь потерять все нажитое. Почему? Потому, что «налоги, и герцог — мот, а рабочему человеку преждевременная смерть, и Войцек страдает из-за русского царя». Я всегда знала, что судьба изменчива, однако женой арестанта быть не хочу!
Гюркнер натягивает колпак на уши, но голос просачивается сквозь ткань. Гюркнер зарывается в подушку, но не находит покоя.
Маргарита в топорщащейся ночной рубахе сидит над ним, требуя ответа. Молчание мужа доводит женщину до неистовства. Она сотрясает супружеское ложе. Перины вздымаются валом.
Гюркнер вылезает из-под укрытия.
— Я покажу полиции клеть за свинарником и дом на пустыре, где вы устраиваете по ночам шабаши, спорите о чепухе, орете как безумные, — грозит жена.