Юность в Железнодольске
Шрифт:
– То-то что невидаль, – крикнул Перерушев и заслонился ладонью, но тут же открыл серьезное лицо, словно сгреб улыбку в кулак. – Ты не серчай, тетя.
– Племянник выискался!
– Ты лучше скажи, гражданочка, есть ли тут заезжие дворы али что вроде.
– Для вас приготовили. Начальство экстренное совещание для того собирало.
– Я по-доброму, ты – срыву.
– Тут все злые. Посъехались со всего свету, жилья не хватает, товаров, хлеб по карточкам. Тут только иностранным техспецам благодать: американцам, немцам да итальянцам-макаронникам. Магазины для них, столовки. Заработок получают
– Вот оно как! Заезжие дворы-то есть?
– Гостиница выстроена. Подле управления заводом. Да туда, сказывают, только головку пущают. Прорабов, инженеров… Вы не торговать ли чем?
– Мальчонку вот продадим.
– Нам бы своих прокормить. Сами-т каковски будете?
– Из Ершовки.
– Неужто в город надумали? Отсиделись бы в деревне, поколева трудность.
– И в деревне не слаще.
– Зато кур не привязываете.
– Точно. Давно башка рубил и ашал. Нишева. Сретне живем. Нам лишь бы шяй был.
– Чудной ты мужик! Зачем язык ломаешь? Через аулы-то ехали – страшно? Болтают, башкирцы да татары разбойничают.
– Наплюй тому в шары, кто говорит. Вперед в нашем селе ограбят. Здесь как, балуют?
– Х-хы, балуют… Народу постеклось всякого-развсякого. В деревне завсегда спокойней: там народ на виду. Вертайтесь, поколева не поздно.
Глава вторая
Странно выбирает память.
Помню, я любил зверюшек, птиц, насекомых. Наяву заселял ими наш каменный амбар, в снах они озорничали вместе со мной.
Я мечтал о поездках, но меня никуда не возили. Наконец-то мне выпало путешествие, когда я встретился с отцом, ловил кузнечиков-«гармонистов», бегал за тушканчиком, прятался за Перерушева, боясь, что верблюды будут плеваться. Однако все это я позабыл и позднее представил себе, как оно было, лишь по рассказам Перерушева и матери. Правда, иногда мне кажется, что то, что я узнал от них, наложилось на те глухие изображения, которые неосознанно хранились в моей памяти. Никак не пойму, почему я надолго забыл эту поездку. Наверно, впечатления были настолько яркими, что засветились, как случается с фотографической пленкой.
И все-таки удивительней в памяти не странность отбора, а глубина. В каждой поре жизни она выхватывает из темноты забытого какие-то картины, случаи, лица, ощущения, и через них видишь самого себя и людей, среди которых жил.
Я лезу сквозь коноплю. Она растет на земляной крыше сарая. Передо мной, порошась с макушек, облепленных хрустко-сладким семенем, вьется зеленцой дурманящая пыль. В коноплю залетел галчонок, я ищу его. И вдруг конопля начинает тянуться у меня под мышками. Я падаю. Внизу плуги: железные крылья, зеркальное перо лемехов. Я лечу прямо на плуги. Наверно, я не успел испугаться, когда падал, но растопырил ладони, чтобы не убиться.
Кто меня доставил домой и как вела себя мать, увидев мою проломленную от виска до виска голову, – не помню. Мгновения ясности – как синие щели из темноты. Вижу мать: склонив голову, она толчет медным пестом сахар; сахаром она засыпала рану на моей голове. Отца вижу, но где-то в дымке угла: лицо грифельное, ни зубы не сверкнут, ни глаза не объявятся, обычно блестящие, как речные раковины.
Наш дом рублен из сосны-бронзовки. Крыша красная. Над трубой жестяной терем, над теремом петух на высокой ноге. Раньше дом занимал поп – он служил у дутовцев и бежал с ними. Теперь в доме живем мы.
Взберешься на осокорь в палисаднике и глядишь с неба. Дом смахивает на голову рака, от него, сомкнутыми клешнями, забор из плитняка. Меж плотно уложенным плитняком умыто светились в одном месте какие-то белые камни. Однажды я надумал вытащить их из забора. Вытаскиваться они не захотели, я вывернул их гвоздодером и заметил дупло. Расширяя дупло, я выбирал из забора крапчатую рыжую гальку. И все ясней обозначался снизу, из тайника, ларец, окованный серебром. Ларец был замкнут. Я исковырял и исцарапал это серебро, поднимая гвоздодером крышку. Сверху в ларце лежал бумажный жернов; я катнул его, он разматывался лентой. Тут на крыльцо выбежала мать. Она и сказала, что круг, распустившийся по траве, состоит из денег, которые называли «керенками», их выпускали видимо-невидимо и не разрезали на отдельные листочки, так они и переходили от покупавшего к продававшему не то что такими рулончиками – случалось, целыми мешками.
Уже вместе с матерью я достал из ларца кипу завернутых в клеенку ассигнаций. Среди них была длинная-длинная зелено-радужная бумажка с портретом высокомерной большеволосой царицы. Мать стукнула меня этой бумажкой по носу:
– Знаешь, сколько рублей? У кого был такой билет, тот в сыр-масле купался.
– А где поп купался? В бочке?
Мать, не отвечая мне, вытащила из ларца бархатную коробочку, раскрыла: на атласе сверкнул золотом и зелеными глазками браслет. Она сунула коробочку под дутый рукав, схватила ларец и скрылась в доме. Я нашел ее в горнице. Она выхватывала из ларца сверток за свертком. Иконки. Наган. Подсвечник. В подсвечнике какой-то столбик, обернутый кусочком ризы. Выдернула столбик за макушку – сыпанулись на половики золотые монетки. Мать упала на колени и ну хватать монетки.
Пока мать копалась под столом, я взял наган и удрал во двор. Такой же наган был у отца. Для меткости он стрелял из него в амбарные двери. Я прицелился в кулацкую харю, которую отец намаракал на двери сапожным варом; курок щелкнул, но наган не выстрелил.
Мать внушила мне, чтобы не говорил отцу про браслет и золотые червонцы, обещала за это скрыть, что я был неслухом.
Я раскладывал царские деньги на ступеньках. Едва отец подошел к крыльцу, он быстро сгреб деньги со ступенек, а те, что были у меня в руках, вырвал. Потом он резал их, сидя на крыльце в сатиновой косоворотке и суконных галифе. Звонко лязгали овечьи ножницы. Я канючил:
– Отдай, не ты нашел.
Мать поддерживала меня:
– И так мальчонке нечем играть.
Он еще злей жулькал расходящиеся в пальцах овечьи ножницы, говорил, что какой-нибудь гад может пустить клевету: вишь, мол, Анисимов хранит старые деньги, стало быть, ждет, что на российский трон опять сядет император. Когда лезвия ножниц расхватили стотысячную ассигнацию, на которой красовалась большеволосая царица, я затрясся:
– Дурак. Дураковский… Найди сперва…
Он ударил меня по щеке.