Юность в Железнодольске
Шрифт:
Я забыл, как в поисках ночлега мы колесили по Железнодольску с горы на гору, ненадолго задерживаясь во впадинах, где примостились барачные участки. В земляночных «шанхаях», лепившихся на отшибе, по склонам гор, не останавливались: еще на въезде в Железнодольск наслышались о том, что по ночам в них грабят, убивают, крадут скотину. Я забыл, как просил мать вернуться в Ершовку: там кого угодно примут в любой избе и лошадь не уведут. Перерушев внушал моей матери, что надо слушать детишек: они всегда говорят истинную правду.
Допоздна наш рыдван стоял около девятнадцатого барака по Уральской улице. Моросило. Перерушев никому
Все это я узнал от матери и Перерушева. Первый день в городе истаял у меня в глазах, от ночи остались пляшущие у таборных костров цыганята и знойные отсветы на крыше барака, политой по толю стекловидно-черной смолой.
Куда делся Перерушев с мокрой Чирушкой и как мы очутились в комнате Додоновых, я тоже забыл. Зато я помню первое пробуждение в девятнадцатом бараке. Я на полу, бок о бок с матерью. Лежу на спине, а мать на животе, лбом в руки, ноги вразброс. Надо мной кисти скатерти. Где-то за этой скатертью шепоток – детский вперемежку со взрослым. Поворачиваюсь. Сквозь нитяные кисти вижу свесившихся с кроватей в подстольный полумрак двух девочек: одна с челкой до ресниц и со щелью меж верхними зубами, другая – крапчатый нос и выпуклые глаза. Девочка с челкой заулыбалась и кончиком языка заткнула щель меж зубами. Я не любил девчонок, но эта мне понравилась: смешно затыкала языком широкую щербину. Девчонка поменьше прищурилась, как старуха, выпятила нижнюю губу и противно скуксилась. Я растерялся. Никто из ершовских девчонок не осмеливался дразнить меня так нахально. Я просунул под скатерть кулак и сразу отдернул: засмеялись дядька и тетенька. Я засопел от обиды.
Девчоночье изголовье находилось по правую сторону стола, изголовье взрослых – по левую. Прилаживаясь к дырочкам в скатерти, я следил за тетенькой и дядькой. Он, как дочки, свесился под стол, молча кивал мне с улыбкой, но и с опаской, что забоюсь его, будто я был грудным, беспонятливым ребенком.
На холмах возле Ершовки валялись куски гипса. Разбиваешь гипс – он рассыпается на серые мерцающие иглы. Бросишь гипсовые иглы кому-нибудь за воротник или тебе бросят – ох и колко. У дядьки были какие-то гипсовые волосы: колючие, серые, мерцающие. Глаза еще чудней: словно он второпях умыл их подсиненной водой. Тетенька, упираясь подбородком в дядькино плечо, добродушно щерилась. Зубы редкие, как повыдерганные через один. Вот от кого у девочки с челкой щербина! Щеки у тетки ржавые-ржавые. Вот от кого у другой девчонки конопушки!
Дядька ниже свесился под стол, чуть не задевает острыми волосами половицы.
– Кто будешь?
Потешным делается перевернутое лицо. Однажды с яра я увидел себя в реке вверх тормашками, меня озадачил вид собственного лица, я стал его передразнивать и едва не свалился в омут.
Глядя на перевернутое дядькино лицо, я зажал рот. Когда же дядька заговорил, уткнулся в подушку. Проснулась мать и толкнула меня локтем.
– Смешинка в рот попала, – сказал дядька и опять спросил: – Кто, говорю, будешь?
– Председателев сынок.
– Озорник! А зовут?
– Сережа.
– Чей?
– Анисимов.
– А я – Петро Додонов, работник у государства.
– Чего это?
– Заковыристый вопрос. К примеру, мы всем бараком будем работать, а ты будешь находиться при мешке. Огромный мешок. Сколь ни клади, никак не набьешь. Пшеница – туда, домна и паровоз – туда, штуки ситца – тоже туда, доходы – также туда… Ты охраняешь мешок, распоряжаешься, платишь жалованье и выкидываешь в магазины хлебушек и товары. И получается: ты – государство, мы работники у тебя. Я, к примеру, на электрическом кране езжу.
– И я хочу.
– Я не для-ради баловства. Я для-ради дела.
– У-у…
– Ты не укай. На тракторе катался?
– Катался.
– Поглянулось?
– Меня папка подсадил.
– Ясно. Поглянулось. Он, трактор-то, из железа. Я помогаю железо делать. Стою в кабине крана. На вагонных платформах, лафетные называются, привозят стаканы. Большие – от пола до потолка! В стаканах раскаленное железо под названьем слитки, наподобие хряков. Хряки эти задницами в дно стакана, а на пятачках у них крышки. Крышки я и снимаю, под кабиной крана штанги, в штангах прорези. Я выпускаю штанги. Смотри. – Утвердившись грудью на ребре кровати, он нагнул голову и начал как бы выпускать из плеч руки-штанги. – Выходит, я нужный для народа человек. Без меня пашню не спашешь, сатина не наткешь, хлеба в городе не испекешь. Тесто-то в железные формы сажают.
– Разговорился. Расхвастался. Разве с дитем можно про завод?
– Можно, Фекла. Мальчонке лет пять. К тому – с понятием. Слыхала: «Председателев сынок». Всем ответам ответ. Сережа, сам председатель-то где?
– В Ершовке. Нет, в мэтээсе, наверно. Он не председатель.
– То председатель, то не председатель.
– Петро, отвяжись от ребенка!
– Узнать хотелось.
– Много будешь знать – скоро состаришься.
– Я разве старый, Сережа? Тридцать годов.
– Старый. Моему папке тридцать три. Он старик.
– Кто говорит?
– Мамка.
Мать шевельнулась, но ничего не сказала. Я увидел по виску, что она улыбается в подушку.
– У мамы у твоей свое понятие. Вообще-то твой папа молодой.
– Он у нас сурьезный.
– Су-урь-езный? Хорошо.
– Его в мэтээс директором.
– Директором?
– Ага.
– Вон как!
Мать быстро перевернулась на спину и, хотя глаза чего-то страшились, радостным голосом поздравила хозяев с праздником: было воскресенье. Хозяева тоже радостно поблагодарили и поздравили ее, но за их словами, в которых было искреннее расположение, сквозило желание узнать то, что они хотели выведать у меня, да помешала мать.
– Не мой ли соловей вас разбудил?
– Ваш соловей пузыри носом пускал, когда наши синички проснулись.
– Намаялись мы в дороге. Я без задних ног спала. Нам-то что… Мы у добрых людей. Перерушеву худо, сызнова по жаре едет. Кобыла вдруг ожеребится. Домой приедет, кабы жену в гробу не застал. Оно бы и лучше ей умереть. Ребятни… Куда наплодила?
– Умереть – не шутка, – сказал Додонов. – Я в такие крупорушки попадал. Еще немного – и раздробило б. Другой бы на первом кедре удавился или камень на шею – и в бучило. Я? Ни-ни. Жить нужно до самого что ни на есть последнего поворота. Бывало, отчаешься: кончать надо. Мечешься, мечешься… Наелся или приветил кто, солнышко вышло… Помирать? Ни в какую!