Юность в Железнодольске
Шрифт:
К моему приезду лицо он выбрил и прояснял на груди и животе очертания орла, который размахнул крылья и распустил хвост. В те годы редкий матрос возвращался домой без татуировок после прохождения действительной службы.
Дядя Леша возвратился с флота без наколок («Влияние тюремных замашек. Бедность художественного воспитания. Индейцы и какие-нибудь там нецивилизованные аборигены Африки устраивают на собственном теле переносную картинную галерею, — у них в этом необходимость. И в общем-то они делают татуировки со вкусом. А мы? Грубятина»), но и на нем отразилась мода. Он любил покрасоваться во время купаний на водной станции
Велосипеды, один над другим, висели на стене, к которой была приткнута кровать; над спинками кровати торчали дутые медные шишки, посветленные никелем.
Дядя Леша отложил опасную бритву, смахнул полотенцем мыльное облако с поджарого живота и снял простой велосипед, взгроможденный под потолок.
Жили они высоко. Чтобы я не загремел с велосипедом по лестнице, он попросил подождать: сам снесет машину. Пока он надевал брюки и натягивал футболку, я стоял перед ватманским листом, прикнопленным к чертежной доске. На ватмане, отливистые, чернели кружки, крестики, хомутики, прямые линии, нанесенные тушью. Хоть я и не понимал, что накалякано на листе, я все-таки, как и раньше, подивился тому, что дяде Леше платят за чертеж по четыреста рублей, а тете Марусе, — она помогает ему, — за копию такого чертежа дают целых две сотни.
Длинный путь от дома Дедковых до нашего барака я вел велосипед, сжимая в кулаках резиновые наконечники, натянутые на «рога» руля. На мое счастье, ребят у барака не было: чистили лошадей на конном дворе, а мама отдыхала. Я позвал ее с собой.
Ветрило по направлению к станице Железной. Волокло дымы электростанции и коксохимического цеха; огибая нагорье Второй Сосновой горы и холм, за которым ютился мордовский «Шанхай», они плотно приникали к склонам, покрытым свиной щетиной травы, напоминая белесое, с прожелтью, курево, которым застилает горные огороды, когда жгут кучи навоза, соломы, подсолнечных будыльев, картофельной ботвы.
Над железнодорожным пространством, прилегающим к пруду и прокатным станам, тоже стлался заводской чад. Стрелочникам, составителям, механикам паровозов он, наверно, застил взор, и они предупредительно часто дудели на жестяных рожках, дули в свистки, подавали гудки.
Нам с мамой редко удавалось вот так вот, как сегодня, идти вместе и ни о чем не беспокоиться: у меня каникулы, у нее выходной день, свобода. От своей сегодняшней беззаботности и от радости за меня: «Замечательный велосипедище отцепил!» — она так глазела по сторонам, словно ее долго держали взаперти, закладывала за голову ладони, чтобы запеть во всю ширь души «Располным-полна моя коробушка», но не могла преодолеть стеснения — люди шли и ехали с парома и на паром. Голорукая, в сатиновом сарафане, она казалось девчонистой, совсем девчонистой.
Едва мы поднялись на верх изволока, она вдруг в неожиданной тревоге схватилась за велосипед. Надо немного вернуться назад. Здесь круто, а я, что бы мне ни приснилось, кататься не умею и расшибусь.
Я обиделся. Ведь наступил момент, когда могу проверить, возможно ли чудо.
Я дергал велосипед к себе, она не отпускала, стала еще тревожней, укоризной полнились глаза.
По отношению ко мне она постоянно проявляла покладистость, а тут я наткнулся на неуступчивость, и взбеленился, и повернул руль под уклон, и ринулся с дороги, и вырвал у нее велосипед.
Она оторопело засмеялась от моего упрямства.
— Чего ты взбрыкнул? Захотелось нос на затылок переместить?
— Ну уж! Знал бы — ни за что б не позвал. Сяду и поеду. Не мешай. Ладно?
Она выдумала уловку:
— Сам покалечишься — полбеды, велосипед поломаешь.
— Тетя Маруся отдала насовсем. Никто не заругает.
— Тебе отдали... Надеялись, ты с ним будешь хорошо обращаться, с бережью.
— Мам, ты ровно бабуська... Дай убеждусь.
— Убеждайся. Только я за седло буду поддерживать.
— Нет, ты до седла не дотрагивайся. Если завихляю — поддержишь.
— Бесшабашный ты у меня, Сережа.
— Мам, не сердись.
Дальше все происходило почти так же, как во сне: оттолкнулся, накренив велосипед, утвердился в седле; хотя перегибался из стороны в сторону, педалей не терял.
Однажды Мария Васильевна рассказывала, что когда она училась кататься на велосипеде, то ее завораживали камни. Собирается объехать камень, туда-сюда рулем, а в результате наскочит на него.
Я удачно обминул кирпич и кусок зернисто-черного магнетита.
Уклон увеличивался. Я задержал педали. Кабы не ветер, бивший наискосок велосипеду, скорость развилась бы чуть меньше лыжной, когда нафталиново-сухой снег, и ты мчишься с вершины Второй Сосновой горы к рудопромывочному ручью.
Мама, как я слышал по шурханью кремней, вылетавших из-под ее кожаных тапочек, не отставала от меня. Я но оглядывался, чтобы н е з а г р е м е т ь.
Стоило дороге выровняться, я осмелел. Ничего страшного не случилось: то воздух присасывался к левой щеке, теперь присосался к правой.
Мама бежала, вытянув к седлу руку, готовую к хватке. Я застиг на ее лице выражение восторженного блаженства, которое рождает стремительность. Через мгновение мой взгляд, замеченный мамой, изменил ее состояние: лицо напряглось и погрознело от ужаса. Наверняка ей уже померещилось, как я грохнулся. И тут я тоже ужаснулся, но странности того, что до сих пор качу на велосипеде. И сразу чувство равновесия как бы перекосилось во мне, я тормознул и спрыгнул на землю. В том, как все это я проделал, была конвульсивная быстрота, я не удержал велосипед и сам свалился на него. Страшась, что мама вконец перепугается, я успел вскочить, пока она подбегала, и засвистел, торжествуя. Потом я сел на траву рядом с дорогой и опять рассказал матери о своем чуть ли не волшебном сне, а после взахлеб говорил о переживаниях, когда въяве ехал на велосипеде.
— Прокатись еще, — сказала счастливая мама. — Не беспокойся, я не увяжусь за тобой.
Я не захотел прокатиться. Вероятно, мне было необходимо продлить торжество и разрядку торжества. Должно быть, нервы изнемогли от волнения, да и потерялась уверенность в чувстве равновесия. Зато я вскочил на ноги, едва мама вспомнила, что умела ездить на велосипеде. Выданная замуж крестным с крестной за вдовца Анисимова, она плакала неутешно. Девчонкой была. Не встречала его прежде. В станице остался беленький Тиша Галунов, в котором души не чаяла. А у этого жуковый чуб! Цыган и цыган. Жестокость велась за ним. Как на собрании выскажется против дорожного мастера Зацепина, тот три дня пластом лежит: сердце. Вот тогда, чтоб хоть маленько сгладить ее горе и тоску, средний брат Анисимова, Поликарп, кочегар на паровозе, привез из Троицка велосипед и научил ее кататься.