Юный, юный Илья
Шрифт:
У подъезда Аллы они посмотрели друг другу в глаза. Илья смутился и наклонил голову.
Ему было радостно, что чувствовал Аллу по-прежнему, без того тяжелого, унизительного плотского бреда, в котором он прожил недавние урочные часы. Он, как мальчик подпрыгивая, быстро вбежал по ступеням в свою квартиру.
Мать вышла из кухни навстречу румяная.
– Хоккей должен быть, – сказал Илья и включил телевизор.
– Позже твой хоккей.
– Все равно что-нибудь покажут.
– Поешь, сынок, а потом смотри телевизор. Ступай на кухню.
– Неси, мама, сюда. Что там у тебя вкусного?
– "Неси"! Отец увидит, что в зале ешь, заругается. Сам знаешь – строгий он у
– Ничего. Неси.
Илья хлебал щи, откусывал утренние пирожки, а мать сидела напротив и любовалась сыном. Потом, волнуясь, вынула из-за шкафа картонку:
– Посмотри-ка, сын, сегодня намалевала, – с затаенным художническим самолюбием сказала она, ожидая оценку.
Илья увидел себя на портрете ярко-желтым, золотистым.
– Похож, похож, – снисходительно заметил сын, не очень-то высоко ставивший художественное дарование матери. – А почему, мама, я получился желтым?
– Так солнышко ты мое, – улыбнулась мать и спрятала портрет за шкаф.
– А-а, – покачал головой Илья.
Пришел отец. Мать встретила его в прихожей.
– Что, отец, отработал? – спросила она очевидное, помогая мужу стянуть с широких плеч полушубок.
– Ага, мать, – со вздохом ответил Николай Иванович, покашливая, – оттрубил.
– Что мастер ваш, не ругается, как вчера?
– Еще чего. Я ему поругаюсь.
Николай Иванович, наконец, разоблачился, разулся, надел свои самошитые, на толстой подошве тапочки и с перевалкой уставшего громоздкого человека вошел в зал. Увидел сына, ужинавшего перед телевизором, – сердито подвигал седыми клочковатыми бровями:
– Ты почему в зале ешь? Кухни мало?
– Будет тебе, отец. – Мария Селивановна легонько подтолкнула мужа к ванной. – Руки сполосни да – за стол живо: щи стынут.
– Ты, папа, случайно не в Германии родился? – усмехнулся сын, проходя с чашкой в кухню.
– Что-что? – приподнял отец плечи.
– Не кипятись! – Жена хотя и ласково, но настойчиво подталкивала мужа.
– А что он – "в Германии"! – глухо бубухал голос Николая Ивановича из ванной.
– Ишь – распетушился, – посмеивалась Мария Селивановна. – Парень растет – ему хочется все по-своему устроить. Но ты же знаешь – он у нас славный…
Илья слушал несердитую перебранку и думал о родителях. Взыскательный, но отчего-то никого не пугающий своей строгостью отец, любящий во всем порядок, покой и основательность, но почему-то часто это у него как-то курьезно получается; то мать над Николаем Ивановичем посмеется, то сын, но серьезно он никогда не обижался на своих домашних. А какая замечательная у Ильи мать! Всех вкусно накормит, утихомирит, обогреет, встретит, проводит… Однако еще нынешней осенью Илья отчетливо уловил в себе непривычное чувство сопротивления ходу семейной и школьной жизни, хотя ясно не мог понять, что же именно его не устраивает. Покинуть бы дом, бросить школу, а потом – примкнуть ли к разбойничьей шайке, к цыганскому ли табору или ринуться в кругосветное путешествие, – куда угодно попасть, лишь бы почувствовать что-нибудь необычное, встряхивающее, может быть, даже опасное. Ему начинало казаться, что этой тихой, мирной семейной жизни продолжаться целую вечность. И нудная, скучная школа никогда не уйдет из его жизни. Ему другой раз хотелось, чтобы этот дом, эти порядки вдруг рассыпались бы, рухнули, а ветер понес бы перепуганных жильцов, – но куда, зачем?
Илья ушел в свою комнату. Как не хотелось бы ему вырваться из семьи, но свой уголок он любил. У окна возле левой стены стоял низкий детский мольберт с натянутым на раму холстом, на табуретке лежала радужная палитра, в стакан с водой были окунуты кисти. У левой стены – письменный стол,
Ему сейчас захотелось увидеть свою любимую картину, которая всегда трогала его, поднимала мысли, – "Над вечным покоем" обожаемого им Левитана, увидеть одинокую старинную часовню, покосившиеся кресты погоста, дрожащие ветви осин и вечное, могучее небо с головастой грозовой тучей и серым облаком, камнем стоявшим на пути грозы. Облако, представлялось Илье, – страж покоя, покоя большой равнинной реки, ее младенца островка, бескрайних степей и сумрачного холма. Потянулся к репродукции взглядом, но глаза наткнулись на другую картину – "Бокал лимонада" Герарда Терборха. Молодой человек, голландец семнадцатого века, протянул бокал лимонада девушке и коснулся рукой ее мизинца. За их спинами тенью стояла пожилая женщина. Но ключевое содержалось в глазах молодых людей: юноша пытливо всматривался в девушку, которая, казалось, готова была откликнуться на все, что он ни шепнул бы ей на ухо. Илье казалось, что, не будь в комнате пожилой женщины, молодые люди непременно позволили бы себе большее – обнялись бы, поцеловались бы, наверное.
Илье захватывающе представилось, что на картине изображен он, что пожилой женщины нет, а девушка оказалась рядом и – он страстно, жадно целует ее. Она, кроткая, не сопротивляется, а он, пьянея, целует жарче…
Илья очнулся, увидел мутными глазами, что за окном и в комнате уже сумеречно, темно. Покачиваясь, подошел к кровати, опустился на колени и уткнулся лицом в подушку. "Какие гадости я вытворяю, – шептал он, сжимая кулаки. – Почему, почему я ухожу от чистой любви к Алле? Я хочу любить просто, непорочно, радостно, но… но… я ничего не понимаю. Что со мной творится? Я слаб и уже не могу сопротивляться тому, что скручивает меня, как веревками. Да, мне приятно, когда это накатывается на меня, но потом – горько и мерзко!.."
Он лег на кровать и не заметил, как забылся сном. Мать тихо вошла в комнату, укрыла его одеялом, перекрестила, вздохнув. На цыпочках вышла.
4
Подоспел март, но в город не пришло тепло. С заснеженных таежных холмов сбегал холодный ветер, и прохожие, плотнее укутываясь, ходили по улицам быстро, кто как мог прятались от сквозняка. Щипало лицо, мерзли руки, немели пальцы ног – одежда не всегда спасает в Сибири. Но так ярко и свежо сияло в чистом небе солнце, так радостно и празднично блестела незамерзающая Ангара, так обреченно серел ноздреватый, осевший снег, что люди, поеживаясь, удовлетворенно думали, что дождались-таки весну.
Тепло со дня на день должно было хлынуть на зябкий город.
Илья Панаев тоже ждал оттепелей. Ему хотелось с приходом благостных дней измениться: чтобы оставило его – растаяло, как лед, быть может, – пугающее и мучающее чувство телесного желания. Он надеялся и верил, что его чувство к Алле станет прежним – чистым и ровным. Он похудел, под глазами легли темные полоски, а на губах часто появлялись трещинки. Но его нежное юное лицо все равно оставалось красивым, а водянисто-глубокие, как мазок акварели, глаза притягивали людей. Алла смотрела на своего друга и отчего-то волновалась, накручивая на ладонь хвостик своей косы.