Юрка Гагарин, тезка космонавта
Шрифт:
— Еще не прыгала, — сказала Тоська и усмехнулась, подумав, что ведь не Олег, а Яшка, грач черномазый, виноват в том, что она записалась в секцию. А Олег, может быть, как раз бы и не захотел, чтобы она прыгала…
Вышла Тоськина мать и подсела к ним на завалинку, снова хлопнула дверь у соседей, и пришел Яшкин отец.
Теперь завалинка походила на телеграфный провод: уселись рядышком четверо, как воробьи. С одного краю Тоськина мать пригорюнилась, с другой — Яшкин отец дымит папироской.
— Угаси свое кадило! — приказала
Яшкин отец послушно затоптал окурок, помолчали. Где-то вдали, за большими дамами, прошуршал автобус, и снова затихло.
— Эк, тишина, — сказала Яшкина мать, — ровно в деревне.
Ей никто не ответил. Тоська подумала, что вот сидит она рядом со стариками, а где-то играет музыка, где-то сейчас танцуют, смеются и едят шоколадные конфеты. А она сидит здесь со стариками, и некуда ей идти.
На сердце опять стало тоскливо, просто до смерти обидно, она чуть не расплакалась, но сдержалась, закусив губу.
— Где его лешак носит? — сказал Яшкин отец, а Федориха добавила:
— Уж я и то гляжу…
— Здоровый лоб вымахал, а все сутемяшится, мельтешит, никак не остепенится.
— Вот оженится, — сказала Федориха.
Они говорили о сыне грубовато, но Тоська поняла все по-другому: Яшкин отец вовсе не недоволен Яшкой, да и сам-то он, Федоров, хоть и пожилой человек, и опытный работник, а все никак не остепенится, все грачом-грачом, бегает, беспокоится, славам, сутемяшится. А ругнул он Яшку так, для порядку, чтоб было всем ясно, и самому себе, что делает он правильно.
Это все-таки печально, когда вырастают дети, вдруг подумала Тоська и посмотрела с жалостью на свою мать, которая так и сидела, пригорюнившись, тосковала, наверное, об ее, Тоськиной, жизни. И Тоське захотелось, как маленькую, приголубить свою мать, погладить по седым волосам.
На улице зафыркала машина, тишина будто лопнула, раскололась, и чей-то голос крикнул:
— Здесь Федоровы живут?
Яшкин отец ответил, хлопнула дверца, из темноты выдвинулась фигура в плаще, и Тоська удивилась, к чему человеку плащ в такую теплынь.
А приехавший шагнул к Яшкиному отцу, вгляделся в его лицо и сказал:
— Крепись, батя… Сын твой разбился.
…Газик звенел покрышками по асфальту, рядом беззвучно трясся Яшкин отец, который ничего, наверное, и не слышал, а человек в плаще, сидевший рядом с шофером, рассказывал, как к концу смены подул совсем не сильный ветер и Яшкин кран вдруг пополз по рельсам, а рельсы были не по инструкции, чуть под уклон, самую малость, а кран покатился потому, что у него давно барахлили тормоза, и Яшка не успел выпрыгнуть. Когда его достали из кабины крана, он был бледный, как мел, и умер у всех на глазах, не приходя в сознание.
— Теперь судить будут за технику безопасности, — сказал мужчина и закурил. Он был огромный, загораживал половину окна, Тоська ничего не видела, кроме его спины, и ей послышалось в его
Газик мчался вперед, их потряхивало, и Тоська вдруг вспомнила один вечер, когда они с Яшкой сидели на завалинке.
Яшка сказал тогда, думая о чем-то своем:
— В жизни все равно как в детстве, помнишь… Завяжут тебе глаза, раскрутят, а потом говорят: ну, иди — ты прицелишься и идешь. Медленно, осторожно. Уж кажется, точно иду, по линии. И вдруг — р-р-раз! — лбом в стенку! Не прямо шел, оказывается, а вправо забрал. Или влево. А думал — прямо…
«Я думал — прямо… — молотилось в голове, — прямо… прямо… прямо…»
13
Тоська не могла точно вспомнить, что было в эти дни. Как заведенная, она отваживалась с Яшкиной матерью, ходила на работу, давала показания следователю, бросала пригоршнями землю на крышку Яшкиного гроба и прислушивалась, как шуршит земля, падая вниз.
Одно почему-то четко сохранилось в памяти и не давало ей покоя: черный гладиолус по имени «Поль Робсон».
Она срезала цветок, принесла его в клуб, где лежал Яшка в день похорон, положила цветок ему в ноги. И вспомнила: стоит Яшка, черный, как грач, в черном парадном костюме, на танцы, видно, собрался, и просит у нее черный гладиолус. Это было давно, еще до того, как он встретил Олю.
Ей стало вдруг больно. Дай она тогда Яшке черный цветок, он подарил бы его какой-нибудь своей девчонке, может быть, той, беленькой, с которой видела его Тоська, и — как знать — может, теперь все было бы иначе…
Тоська вспомнила, как Яшка спускался к ней с крана в тот последний день. Он хотел, чтобы ей было лучше, а она ему цветка пожалела…
Мысли были беспорядочные, случайные, но одна возвращалась упрямо: как глупо, как ужасно глупо погиб Яшка! Заболей, например, он в тот день или не подуй этот ветер, и все было бы в порядке. Бессмысленная, глупая смерть…
Время шло, день за днем, Тоська работала по-прежнему. Одно только изменилось: заказные в пятьдесят первую больше не приходили. Теперь Тоська имела дело только с железными ящиками.
Как всегда по утрам, Нина Ивановна, поглядывая поверх очков, выдавала почтальонам корреспонденцию, а они, шурша газетами, рассказывали друг другу кто что… Одна Тоська молчала, и ее никто не трогал, не заговаривал с ней зря, если она сама не начинала.
В посылочном отделении по-прежнему пахло душистыми яблоками, и Тоська, как раньше, приходила сюда подышать яблочным нежным воздухом.
Нина Ивановна как-то получила посылку от своих родственников с юга. Нюра, веселая и живая, притащила клещи, ящик открыли, и Нина Ивановна дала всем по яблоку. Все начали пробовать их и хвалить южных родственников, а Тоська развернула тонкую шуршащую бумагу и подняла яблоко к свету, к солнечному лучу.