Юванко из Большого стойбища
Шрифт:
Слушаю долго, напряженно. Чувствую, как тревожно колотится взбудораженное сердце. Проходят секунды, минуты, даже, может быть, час. Но никто уже не нарушает лесного безмолвия.
«Что же такое? Уж не померещилось ли мне? Возможно, с горы сам по себе сорвался камень и прогремел на прибрежном плитняке. А я-то перетрусил. Вот так закалка мужества!»
После этого стало легче. Вздохнул. И с этим вздохом будто отступил от меня страх. Ведь в самом деле, кому я нужен, кто меня тронет в избушке, взаперти?
— Эй, кто тут? — кричу в окошко. — Не прячься, выходи!
Голос мой, будто надтреснутый, запутался в ближайшем подлеске, в кустах у реки. Ответа ниоткуда не было. А потом вдруг
Ох я, трухлявая голова! Ведь это лоси! Приходили на водопой, а потом паслись на травке. Они и раньше, при отце, тут бывали. А я-то вообразил не знаю что. Верно говорят, у страха глаза велики. Ну и ну, охотничек! Вот бы покойный родитель поглядел на меня!
Месяц на небе побыл и снова скрылся. Лежу впотьмах на нарах в самом углу и пытаюсь уснуть. Но странно, глаза никак не закрываются. Дома бы в это время давно спал, а тут одолевают мысли, кишмя кишат в голове, словно муравьи в растревоженной куче. И, главное, думаю не об охоте, не о завтрашнем дне, как пойду по старым знакомым тропинкам, стану расставлять капканы, а совсем о другом. Вспомнил почему-то себя маленьким-маленьким, когда еще в школу не ходил. Тогда тараканов боялся, коси-косиножек (это пауки такие долгоногие; ножку оторвут, а она, как живая, сгибается в коленке, «косит»). Больше всего я страшился темноты. В ней, казалось, скрываются самые безобразные чудовища. В леших, в чертей, ведьм ни отец, ни мать не верили. А вот бабушка Марфа, если останемся с ней одни, начнет развлекать меня сказками, так они у нее обязательно про нечистую силу. Она не помнит других сказок. И будто бы точно знает, где обитают домовые, кикиморы, водяные. Одному чертенку, уверяет всех, даже хвост в двери прищемила, и он заорал благим матом. Над нею подсмеиваются: мол, неправда, так она божится, крестится, доказывает, что истинно было так.
Потом уже в школе учился и все же побаивался ночью выходить один во двор. А сколько, случалось, претерпевал страха в лесу! Возьмет отец с собой. Оставит где-нибудь в балагане или просто у костра и скажет: «Побудь здесь, Володя. Кипяти чай. Я скоро вернусь». Уйдет и уйдет. Сумерки начнут сгущаться, а его все нет и нет. Тут и нападут на меня страхи. Из-за каждого куста, из-за каждого дерева ждешь, что вот-вот нападет на тебя зверь. А в этих местах водятся и медведи, и рыси. Говорят, даже барсук и тот на человека кидается, если врасплох встретится. Думаешь об этом, а у самого зуб на зуб не попадает.
Отцу, конечно, о своей трусости не говорил. Стеснялся, стыдился. А разве он не видит, не понимает, что со мной делается? И примется «лечить» меня: то в огород ночью пошлет за зеленым луком, то велит сходить в потемках за сучьями для костра.
Науку его понял. И сам давай закалять в себе мужество. Только трудно это давалось.
Однажды один отправился в двенадцать часов ночи на кладбище. Решил оттуда принести обломок старого сгнившего креста. Иду, храбрюсь. А темнота — зги не видно. Но место мне знакомое, легко ориентируюсь среди могил. И вдруг оступился, попал в яму, а из нее, трепыхая крыльями, вылетела какая-то большущая птица. Может, она и не такая уж большая, но я так перепугался, что сердце в пятки ушло.
На рыбалку пробовал ходить с ночевой без товарищей. С вечера расставил на Бирюзе, в бучиле, у старой заброшенной мельницы жерлицы на щук и налимов. Пока было еще светло, поймал двух щурят. Настроение у меня пошло в гору. Думаю, без рыбы домой не вернусь. Развел костер, сижу на берегу возле огня. И не страшно будто. Поселок рядом. Собаки перекликаются из конца в конец. Неподалеку на лугу пасутся кони. В полночь пошел проверять удочки. Наклонюсь над водой, нащупаю шнурок, слегка потяну на себя. Если какая рыбина заглотнет насадку с крючком, так сразу скажется. Проверил чуть не все жерлицы, и везде — пшик. Оставались непросмотренные только две, в омуте, под водосливным шлюзом. Взобрался на этот шлюз, а он мокрый, скользкий, оброс тиной. Осторожно подошел к удочке, потянул за шнурок, а он ни с места. Подумал, за корягу зацепился. Начал сильнее тянуть на себя. Чувствую, шнур чуточку подался, а за ним тащится что-то большое, тяжелое. Наконец из воды высунулся чурбак, черный-пречерный. Стал разглядывать, а при звездах-то чего разглядишь? Протянул руку, чтобы подхватить да выбросить на доски водослива. Но тут же поскользнулся, покатился и бултыхнулся в омут. А шнурка не выпустил. Держусь за шнурок, а на нем сидит кто-то живой, большущий, бьет меня по боку. Да так сильно. Тут у меня мелькнули в голове слова бабушки Марфы. Она говорила, что на Бирюзе, в бучиле, водяные живут. Вспомнил про это и заорал, как под ножом. Про все забыл. Плыву к берегу. До того быстро плыл, что грудью налетел на галечник. Поднялся и без оглядки кинулся домой, не чуя под собою ног. В избе, когда вбежал, всех всполошил. Лица на мне не было.
— Что с тобой? — спрашивают мать и бабушка.
— Наверно, черт на удочку попался, — отвечаю.
Бабушка — та сразу креститься, а мать начала выспрашивать, как, что. Потом стала улыбаться и успокаивать меня.
Лишь под утро я маленько успокоился. А со светом, при ярком солнышке, совсем пришел в себя. И повеселел даже. Над собой смеялся. Вот до чего перетрусил — в чертей на речке Бирюзе поверил!
Тут же снова отправился к мельничному бучилу. А место там веселое. Вокруг луга, высокие травы, из которых выглядывают глазастые кашки — цветки красного и белого клевера. В омуте на тугих струях сверкают серебро и золото. А вниз по речке уплывают пампушки пены.
На скользких досках шлюза отыскал злополучный шнурок. Взялся за него, тяну. И опять какая-то тяжесть висит на шнурке, отчего шнур пружинит, дрожит, радужной пылью рассыпает водяные капли. Тяну осторожно, боюсь, как бы еще раз не сорваться в омут да и не оборвать удочку. Наконец из глуби показалась огромная коричневая башка, очень похожая на ржавую железную лопату. А на башке, смотрю, два малюсеньких, широко расставленных глаза и два длинных живых уса.
— Сом, сом! — вырвалось у меня.
Стал выводить его к берегу. Но из воды сразу не потащил. Сам забрел по колено в бучило, сунул ладонь под жабры спокойной, будто сонной рыбине и поволок ее на галечник, а потом на луг, на траву, еле вытащил!
Лежит сом на солнышке, блестит, как лаковый, и разевает пасть. Разинет и закроет, разинет и закроет, и каждый раз громко чавкает, словно старается напугать меня: дескать, не тронь — проглочу.
Схватил я его за жабры, взвалил на плечо — и домой. Волоку, а он хвостом бьет меня по пяткам. Вот действительно черт!
Затем, закаляя в себе мужество, один ходил по малину в Медвежье урочище, на веревке спускался в пещеру, где, сказывают, жили первобытные люди, клал за пазуху холодных противных лягушек. Словом, как только не испытывал себя! И все почти без толку. Как видно, и до сих пор доблести во мне немного.
Лежу вот так-то на нарах в лесной избушке и ворошу в памяти не очень-то блестящее, трусливое свое детство, отрочество. Стараюсь уснуть, а сон ходит где-то вокруг да около. Иной раз стану вроде забываться, смежать веки. Но тут вдруг под лежанкой подымут возню мыши. Начинаю побаиваться и мышей. Как бы, мол, не отгрызли нос или уши, если усну крепко.