Ювелир с улицы Капуцинов
Шрифт:
— Вы мужественный человек, Петренко, — продолжал гауптштурмфюрер, — и потому я хочу вам сообщить: с сегодняшнего дня наши встречи прекращаются. Вы выдержали испытание, теперь вам пора приготовиться в дальний путь — туда, откуда, как показал исторический опыт, никто не возвращался.
Харнак с любопытством заглянул в глаза Богдану.
“Вот для чего он вызвал меня!.. Посмотреть, не испугаюсь ли в последнюю минуту. Но погоди торжествовать!”
Ответил:
— Я знал, на что иду.
— Может быть, у вас есть какое-нибудь желание? — сделал последнюю
— Есть.
— Какое? — Гауптштурмфюрер даже весь потянулся к нему.
— Хотелось бы побриться, — усмехнулся Богдан.
Харнак скривился, точно уксуса глотнул. Он уже готов был разразиться бранью, но сдержался, понимая, что этим только расписался бы в собственном поражении.
— Ладно, — произнес сквозь зубы, — вас побреют.
Махнул рукой, и Богдана вывели.
Раньше, возвращаясь от следователя, поворачивали вправо. Но сейчас, когда Богдан по привычке хотел пойти прежней дорогой, конвоир толкнул его прикладом и повел на первый этаж. Там в конце коридора их ждал надзиратель.
— Прошу пожаловать пана подпольщика в отведенную ему резиденцию, — сказал тот издевательски. — Или, может, извините, пан пожелает лучшей?
Богдан и глазом не повел — пусть не думает, гнида, что на него кто-нибудь обращает внимание, — и переступил порог. Хлопнула железная дверь. Шаги солдата и надзирателя затихли в коридоре.
Одиночка! Значит, последние дни… И никого он больше не увидит, кроме этой бандеровской сволочи — надзирателя и палачей, которые поведут его на виселицу…
Богдан ощутил, как петля сдавила ему шею. Стало жутко. Лучше бы расстреляли. Выстрел — и конец…
Бедная Катруся, как она это переживет!..
Ходил по камере — четыре шага вперед, четыре назад — и вспоминал детство. Отца помнил плохо. Машинист-железнодорожник, он погиб во время крушения, когда Богдан был еще маленьким. Матери выплачивали небольшую пенсию; немного зарабатывала она и сама, будучи стенографисткой и секретарем у адвоката. Выбивалась из последних сил, чтобы дать детям образование.
Бедная мать! Ее больное сердце не выдержало — умерла так же тихо, как и прожила свою жизнь. Она всегда всего боялась: что потеряет работу, что заболеют дети, что молния ударит в дом, что сын сломает себе руку… Хорошо, что мать не дожила до этого дня. Как мучилась бы сейчас, сколько слез пролила бы…
В коридоре послышались шаги — надзиратель привел парикмахера. Сдержал-таки слово гауптттурмфюрер! Неожиданно Богдан понял его психологический расчет — напомнить, что ждет тебя. Но вам, герр следователь, не согнуть меня. Конечно, па сердце свинцом легла смертельная тоска, полные отчаяния мысли не выходят из головы… Да и страшна — это ведь ложь, что есть люди, которые совсем не боятся смерти. Но не узнать им о моей тоске и моем страхе!
Парикмахер брил его безопасной бритвой. Лезвие ныло тупое, больно царапало, и Богдан подумал, что, может быть, казнь окажется менее мучительной. “Юмор висельника”, — горько усмехнулся он; парикмахер вздрогнул и по привычке спросил:
— Не больно?
— Может, вы еще предложите пану большевику освежиться одеколоном? — насмешливо заметил надзиратель, который стоял на пороге. — Пан желает сиреневый или, извините, ему больше нравится запах роз?..
Богдан презрительно промолчал, и это окончательно вывело из себя надзирателя.
— Прошу прощения у пана, но нельзя ли узнать, сколько ему платили за подрывную деятельность?
— А мы не продаемся за тридцать сребреников, как ваши бандеровцы, — ответил Богдан, не глядя на противную харю надзирателя.
— Поговори у меня! — оскалился надзиратель. — Давно тебе морду не расписывали?..
Но больше уже не заговаривал. И снова мерил Богдан камеру — четыре шага туда, четыре сюда…
Лязгнул ключ в замке.
— Встать! — приказал надзиратель, — К стенке!
Богдан поднялся и стал лицом к стене. Послышался звон посуды, и дверь закрылась. Оглянулся — на грязном полу мисочка с баландой и маленький кусочек хлеба. Подавляя брезгливость, юноша принялся есть. Может быть, это его последний обед…
“После вкусного обеда положен отдых!” — невесело пошутил про себя Богдан и повалился на топчан. Укладываясь поудобнее, он обо что-то больно оцарапал ногу.
— Вот холера! — выругался. — И тут не дадут спокойно отдохнуть!
Внезапно сел. С опаской глянул на дверь, не подсматривает ли эта бандеровская сволочь, и стал выяснять, обо что он поцарапался. Это был треснувший железный кронштейн. Богдан попытался по трещине отломить часть кронштейна, но только ободрал ногти.
Мысль о кронштейне лишила его покоя. Вот если бы удалось отломить кусок железяки, тогда… Он соскочил с топчана и в волнении заметался по камере.
Убедившись, что в глазок никто не смотрит, он снова вцепился пальцами в металл. Не поддалось. А если раскачать? Навалился всей тяжестью, кажется, немного сдвинулось. Забыв обо всем, качал вверх-вниз, вверх-вниз — даже вспотел. Вдруг железо поддалось, изрядный кусок его отогнулся. Еще несколько усилий — и у него в руках тяжелый железный прут. Даже не верилось.
Но к чему все эти усилия? Что даст ему этот стальной прут? Надзиратель осторожный, заходя в камеру, ставит его лицом к стене. И все же…
Вечером, когда надзиратель принес кружку мутной жидкости, выдаваемой за кофе, Богдан притворился, что сильно ослабел. Он едва поднялся с топчана, тяжело дыша и шаркая ногами, с трудом доплелся до стены и беспомощно припал к ней.
— Я слышал, — издевался надзиратель, — пан коммунист обладал когда-то большой силой. Может, простите, пан так испугался, что и ноги отнялись?
Богдан ничего не ответил. Всем своим видом он показывал, что ему не то что говорить — даже дышать трудно.
Богдан долго не мог заснуть. Все же появилась маленькая надежда. Заманить бы эту сволочь в камеру… Он огреет его так, что тот и не пискнет. Когда его вели, Богдан заметил в конце коридора дверь. Куда она ведет? Это первый этаж — может, посчастливится?.. Если же ничего не удастся, все равно сделает доброе дело — одним мерзавцем меньше станет.