Юзефув
Шрифт:
Те, кто покинул родину, там далеко на юге вступали в ряды батальона, носившего имя Ярослава Домбровского. В его рядах сражались также и польские горняки из Франции и Вестфалии, польские эмигранты из Праги, вся та Польша, для которой на родине не было места. Казалось бы, что на родине печать должна была бы с сочувствием следить за их подвигами. Но большинство газет с первых же дней стало превозносить до небес тех, кто гнал марокканцев под стены Мадрида, и всячески поносить его защитников. В этом презрении к лучшим сынам Польши, в травле, которой подвергались истосковавшиеся семьи, было что-то
Впрочем, тем, кто пошел воевать, эта ненависть была хорошо знакома. Давно уже пытались лишить их человеческих прав, за которые они боролись в Испании. В отличие от других, они всегда готовы были сполна заплатить за святые права, понимая, что тот, кто не готов к этому, не достоин зваться человеком. Чувство страха они утратили давно, в борьбе с самими собой, с раздирающими душу сомнениями. И поэтому эти люди, которых никакое насилие не могло бы заставить покориться, сражались в Испании; как настоящие герои.
Известно, что от тренировки все органы чувств становятся острее. Иоэль принадлежал к людям с высокоразвитым политическим чутьем.
Шесть депутатов из палаты общин отправились в Испанию; один из них, некто Джемс, вернувшись в Лондон, заявил, что гражданская война в Испании имеет международное значение. Иоэль пришел к этому выводу уже давно.
Лежа в постели, когда у него был жар, или расхаживая по комнате, засунув руки в карманы пальто, когда ему становилось немного лучше, непрерывно покашливая, он повторял мне чуть хриплым голосом звучные и гордые названия различных местностей, рассказывал о ходе отдельных сражений.
В газетах появились хвастливые сообщения: генерал Франко готовится нанести Мадриду решающий удар. На другой день: после упорных боев пало предместье Боадилья де Монте; в Мадриде все острее чувствуется нехватка продовольствия. И на следующий день новое сообщение: власти отдали приказ об эвакуации гражданского населения; тех, кто не подчинится приказу, будут считать врагами народа. И на следующий день: город сильно пострадал от ураганного огня артиллерии; в 11 часов 15 минут над Мадридом показалось девять бомбардировщиков и пятнадцать истребителей; удалось насчитать около сорока взрывов. И на следующий день: войска Франко окружают Мадрид. Но Иоэль не терял надежды.
Он лежал, полузакрыв глаза, и его внутренний взгляд был прикован к полям сражений, где у него было много близких. Его убаюкивал ритм песен, напеваемых солдатами, вместе с ними он грелся у потрескивавшего костра, вместе с ними замерзал в занесенных снегом окопах, вместе с дозором брел по пояс в снегу; в дымящихся, полуразрушенных винных погребках улыбался солдатам и, держа их за пуговицы полушубков, о чем-то долго и горячо говорил.
Зарево освободительной войны, величественное и ласковое, согревало умирающего.
VI
Я попрощался с ним часов в семь вечера. Перед самым сном мне захотелось взглянуть на ночь и я вышел в сад. Мороз крепчал. В чистом небе светила круглая луна, морозная тишина звенела в ушах, глухо потрескивала земля под ногами. Я вздрогнул. «Вырыть яму в каменистой земле и положить человека в такой ледник», — подумал я с ужасом, будто бы в неподвижный от жары июльский полдень умирать легче. Морозные ясные декабрьские ночи часто дарят солнечные дни. Но теперь больному солнце уже было ни к чему. Кровотечения повторялись по нескольку раз в день.
Сон, даже самый короткий, меняет наше представление о времени. Проснувшись ночью, я никак не мог сообразить, который час, меня разбудил какой-то шум, сначала я ничего не мог понять, а когда понял — ужаснулся. Сюда кто-то шел, кто-то большой и неловкий. Перед каждой ступенькой шаги вдруг затихали. Ко мне шел умирающий.
А когда в залитых лунным светом дверях появился знакомый силуэт, у меня сжалось сердце. Иоэль был в пальто, поспешно накинутом на нижнее белье, в надетых на босу ногу сваливающихся незашнурованных ботинках. Он дрожал и стучал зубами, и с минуту в ночной комнате, залитой каким-то призрачным светом, стук его зубов был единственным звуком.
Когда я подбежал к больному, он судорожно схватил меня за локоть. Глаза его, казалось, вот-вот выскочат из орбит, голос был хриплый и прерывистый.
— Послушай, — прохрипел он, — я умираю. Я шлю свой привет борющемуся пролетариату Испании. Слышишь? Последний привет от Иоэля Филюта, товарища из Польши…
Я смотрел на его лицо, озаренное луной, оно казалось каким-то чужим. Лицо Иоэля не сохранило ни одной знакомой черты: это была уже маска.
Его рукопожатие стало слабее. С минуту мы стояли словно парализованные. Потом он поднес к стиснутым губам руку, в которой держал платок, и я увидел тоненькую струйку крови. Но пламя, последнее пламя, предназначенное для общего костра, еще долго догорало в глазах умирающего.
Прекрасней, чем он, не умирал в ту ночь в Мадриде ни один солдат.
VII
Этим поручением душа Иоэля закончила свое существование. Но тело его еще жило несколько часов. Неожиданно приехали врач в очках с птичьим лицом и мой Северин. Был как раз канун рождества, и варшавяне решили весело отметить праздник в здешнем пансионате, где все было для этого готово. Кроме них, приехала еще орава гостей — все живые, веселые, исполненные радости бытия. Они уже заранее радовались предстоящим праздникам. Юзефув ожил, он стал снова летним, разумеется в переносном смысле этого слова. Тем страшней казалась судьба Иоэля. Мои гости приехали в час его кончины.
В праздничный, морозный, солнечный день мы копали окаменевшую землю, чтобы предать земле высохшее, пожелтевшее, измученное тело.
Я пишу об этом во Львове в 1940 году, вдали от родины. Среди нас много таких, у кого при одном только слове «Юзефув» на глаза набегают слезы. Их гнетет тоска, причин для нее много. Я не плачу вместе с ними. Но как же мне не думать об этой ровной, как доска, уродливой, как улица Пшескок, дачной местности, если в памяти моей пейзаж ее неотделим от человека, который на моих глазах шел по земле обетованной?