За борами за дремучими
Шрифт:
Жаром отдавала печь, отсветы пламени метались по беленым стенам, слезилась снежная наледь на стеклах. Вода с подоконников по тряпичным жгутам сочилась в подвешенные тут же бутылки.
— Отец, ты чего столбом полати подпер, спроворь баньку, пока мы тут…
— Сейчас, мать, сейчас, — с полуслова понял он бабку и, накинув фуфайку, молодцевато выскочил в сени.
А бабка уже спустилась в подпол, вылезла без привычных своих «охов», заглянула, под занавес лавки, в кухонный шкаф — тихо постукивала какими-то банками, горшками, чашками. А глазами зырк да зырк в нашу сторону. Веселая, проворная — разом помолодела.
В печи уже что-то шипело-шкварчало,
Вошел дед, присел на голбец, успокоил на коленях руки.
— Я, мать, сухоньких плашек накинул да бересты подложил. Она разом, банька-то, жаром возьмется, еще со вчерашнего не остыла. Пускай солдат наш попарится, снимет окопную усталь.
Сполна, день в день, отмерил дед германскую войну, хватил лиха и на гражданской, а в эту не привелось. Староват оказался, хотя и очень сынов своих, нас, молодь, заслонить хотелось. Трех от сердца оторвал, за себя отправил, один вот пока вернулся, отец мой, его середний. Распрямила деда эта радость, расправила плечи. А на устах одно лишь слово: солдат. Будто забыл, что есть другие напевные сердцу слова: Сережа, сын. А может, отвык за эти годы или боится произнести их вслух, спугнуть ненароком залетевшую в дом радость.
А у бабки свои заботы. Шинкует слезливый лук, ловит в кадушке рыжики, студенистые сырые грузди.
— Ты, старый, не расхолаживайся, не мни кисет. Бери сечку да помельчи капустки. Да полукочаньев достань, на шестке разом отойдут.
— Я, мама, сама. Пускай батя отдохнет, поговорит о чем, — неуверенно подает голос мать.
— Куда уж тебе, присядь. Чай муж возвратился. А стол и Лизавета накроет.
Нет матери места рядом с отцом, мы его заняли. Да и неизвестно еще, чья тоска по нему сильнее. Вот и летает мать из кухни в горенку, раскраснелась, изредка бросает на отца тревожно-радостные взгляды, вспоминает давнее. И старшая отцова сестра, тетя Лиза, вместе с ней, в одной упряжке.
Не свожу я глаз с туго набитого рюкзака, что позабыто покоится у порога. Что там? А намекнуть неудобно. Скажут, что не отец тебе нужен, а гостинцы. Помолчу лучше. И снова тянусь к наградам. Нагрел ладошкой покрытую яркой эмалью звезду.
— За что это, папка?
— За войну, сынок, за войну.
А в избе еще светлее стало. Засветила тетка медную с литым узорочьем на высоком подставе лампу, пристроила ее в горнице на комоде. Радость такая на всех свалилась — где уж тут керосин беречь. Это потом можно будет и при лучине посумерничать, а сегодня и свет яркий — на полный выкрут фитиля, и разносолы без меры — на стол. Не каждому счастье подобно нашему по вечерам в дом приходит.
— А ну, орда, картохи чистить. Да попроворней!
Вывернула бабка из печи ведерный чугун, прихватила его тряпицей — как только и руки терпят! — слила воду. Парит картошечка, полопалась от жары.
— Баб, можно?
Не хочется мне уходить с отцовских колен, пригрелся, сомлел от неведанной ласки.
Глянула на меня бабка. В глазах искорки, будто из печи туда запрыгнули.
— Эх, горе ты мое. Сиди уж!
Окружили чугун на полу братаны, Нонка да Валька с Женькой — прибитые к нам войной бабкины внуки. Ничего, впятером управятся, не впервой. Весело катают в ладонях горячие, чуть побольше бобов картошины, сдирают с них тонкую кожуру, перешептываются. А в иной день такая работа в тягость. Одно заделье — живот набьешь.
Давно дед нарубил капусты и еще не раз во двор наведался. Теперь вот снова остучал валенки о порог, волной докатился до меня холодный воздух.
— Доспела банька-то. Малость угарно, так я не, прикрыл вьюшку — вытянет. И воды холодной с колодца принес. Так что собирайся, солдат…
И снова ждет бабкиных указаний.
— Веник кипятком заварил?
— Распарил. Новый с амбарушки принес.
— И щелок заварил?
— Сготовил.
Перебрасываются дед с бабкой словами, не поймешь, кто за хозяина в доме. Помню, не утерпел как-то, спросил об этом бабку. Погладила она меня шершавой ладонью по голове.
— Конечно, голова дому — дед. Его и слушаться наперед надо. Только и то верно, что на бабьих плечах хозяйство держится. Не будь их, все пойдет прахом. А вообще-то, в народе так сказывают, что ночная кукушка всегда перекукует дневную.
И улыбнулась задумчиво. Что те слова означали, в ту пору мне было неведомо. Только примечал я, что при людях всегда уважительно отзывалась она о деде, величала по имени-отчеству. А меж собой иногда и прикрикнуть могла, за нерасторопность или оплошку какую. Вот и решай, кто в доме хозяин. К одной оглобле привязаны.
А руки у бабки как всегда отдыха не знают, на минутку не успокоятся. Снимают с кринки желтоватую сметану, разминают творог.
— Любава, — это она к моей матери, — достань из комода Сережино белье — дождалось оно своего часа. Прокатай хорошенько да и сама в баню собирайся.
Полыхнуло огнем материнское лицо.
— Я сейчас, мама…
А сама уже сноровисто достает с полатей рубчатый каток с вальком, пристраивается с бельем на краю сундука.
Поднял меня отец легонько, словно выжелубленный подсолнух, подсадил на печь. Не журись, мол. Тепло на печке, сквозь тонкие плашки нагретые камни источают жар. А внизу «орда» наша опорожняет чугун, полнится тазик желтоватой картошкой. Сейчас из нее бабка спроворит десяток блюд: запеканку на молоке, сдобренную яйцом, салаты с капустой, огурцами, грибами, да и просто поджарит с вытопленными на вольном жару мясными шкварками. Она на эти дела — мастерица.
Открылась дверь, робко, бочком (не напустить бы холоду) протиснулась соседка Настя Тюленева, которую за глаза все звали Тюленихой, хотя и не было в ее теле лишней жиринки, как на огородном пугале болталась латаная фуфайка.
— С радостью тебя, Кондратьевна!
И утерла кончиком полушалка глаза.
— Прослышала вот, забежала. Может, моего где встречал?
Не принято в деревне и незваному гостю на порог указывать, особенно в такие, вот радостные минуты, да, видать, что-то взыграло ревнивое в бабке, и нас удивила своим ответом.
— Ты уж не обессудь, Настюха. Он ведь не на час возвратился. Приходи с расспросами завтра, а сегодня пускай с семьей свидится, ребятню приласкает — четыре года ведь…
А про себя, наверное, подумала: сейчас разреши, весь поселок сбежится. А она еще и сама к сыновьей груди ладом не припала.
— Да я ничего, обожду. Узнать лишь хотелось. Извиняй, соседка. Коль разрешаешь, я завтра наведаюсь. Может, скажет что Сережа-то…
— Какой разговор, заходи.
Ушла Тюлениха, не сомкнет глаз, будет до утра надежду свою тревожить. А вдруг?.. Три года не было ей писем с фронта, пропал без вести, как сообщила казенная бумага, муж Степан, состарил этой черной вестью когда-то самую веселую и голосистую на нашей улице Настюху Тюленеву. Вот и ходит она теперь до каждого, кого война живым домой отпустила.