За час до рассвета
Шрифт:
— Думаешь, не вижу? Ведь ты не все сказал?..
Долго разговаривали мы в темном углу подвала. Лицо Сенка я различал с трудом. Но слова его, когда он заговорил о трагической судьбе Варшавы, были жаркими и гневными. Я понял: положение было ужасным.
— Ты понимаешь, нам уже ведомо, что санация [20] хотела бы по нашим трупам прийти к власти до прихода советских войск. Это восстание понадобилось Буру для борьбы против нас, против свободной Польши, а не против гитлеровцев… Это нам теперь ясно. Но есть люди в Варшаве, еще не вполне представляющие себе, куда их
20
Правительство санации существовало в панской Польше. В 30-х годах оно выдвинуло программу «санации» (очищения) страны от «заразы большевизма».
Окончив разговор со мной, майор Сенк подозвал Юзефа:
— Как со вторым десантником?
— Пока еще не нашли! — доложил Юзеф. — Разрешите мне самому пойти на поиски?..
Я тоже не мог больше сидеть и гадать, что случилось с Дмитрием. Медсестра не хотела отпускать меня. Она настаивала, чтобы я отдохнул и немного пришел в себя. Но разве я мог хоть минуту быть спокойным, не зная о судьбе Дмитрия?
…Со мной пошли Юзеф и Хожинский. Они повели меня по каменным катакомбам под городом. Мы шли по подвалам, котельным и соединявшим их траншеям. Трудно рассказать, что это был за путь. Мне еще и сейчас снятся узкие каменные коридоры, холодные стены, мерзкая плесень и скользкие трубы, за которые приходилось держаться, чтобы не упасть. Мы часто спотыкались во мраке этих зловещих подземелий…
Иногда стены сдвигались, и над нами нависал неровный потолок. Приходилось идти не только сгорбившись, но местами пробираться ползком. Однако и сюда доносилось еле слышное, слабое — слабее биения сердца — далекое и частое уханье снарядов.
Мы попадали то в просторные подземелья, то в подвалы домов-гигантов, но и в них дышалось не легче. Тут вповалку лежали сотни и тысячи варшавян — женщины, дети, старики. Живые рядом с умершими…
Не во всех подвалах горели фонари и лучины; в иных воздух был таким спертым, что спички тотчас гасли, как только я зажигал их.
В одной из каменных пещер, посреди небольшой группы сидевших и лежавших людей, оказались две одинаково одетые девочки — видимо, близнецы, лет по десять. Они с трудом поднялись на ноги и, тяжело перешагивая через лежавших, пошли к нам… Взявшись за руки, девочки преградили нам путь. Они стояли запрокинув головы, глядели умоляюще, но строго и твердили: «Спасите маму, спасите маму!»
Мы направились в угол, где лежала их мать. Я нагнулся над женщиной, разглядел ее лицо и понял, что она уже не нуждается в помощи. А девочки все еще жалобно шептали: «Спасите маму…»
Хожинский положил свою широкую ладонь на голову одной из девочек и хотел что-то сказать ей, но вдруг отчаянно махнул рукой и быстро пошел прочь, втянув голову в плечи. Я отдал девочкам найденный в кармане сахар. Они взяли его, но не притронулись, а так и остались стоять, неловко держа сахар в дрожащих ручонках.
Видимо, в подвалах было много больных. Но сколько людей страдало тут не от болезней, а от голода!.. А сбрасываемое нами продовольствие? Неужели оно не попадает в руки населения?..
В следующем подвале чадно горели две-три лучины. Мы пробирались между лежавшими, освещая себе путь фонариком. Люди здесь были настолько обессилены и так измучены голодом, что никто даже не поднял головы, никто не встал, никто не посторонился, чтобы освободить нам путь. Люди, не мигая, безжизненными глазами смотрели прямо перед собой.
И вдруг одна женщина хрипло вскрикнула, быстро поднялась и, прижимая к груди завернутого в одеяло ребенка, качаясь, шагнула ко мне. Глаза ее светились такой безумной радостью, что я невольно отшатнулся. Она протянула ко мне руку, пытаясь схватить меня, и с неожиданной силой крикнула:
— Бейте немецких извергов!
Если бы здесь разорвался снаряд, то эти люди, возможно, не сдвинулись бы с места. Но теперь все подняли головы. Кто-то высоко поднял лучину. По стенам и по потолку заметались косые тени. Ожил весь этот мрачный подвал.
Один из моих спутников тревожно прокричал что-то, видимо призывая к спокойствию, но слова его потонули в гуле голосов. Я крикнул с силой:
— Братья и сестры! Наши летчики каждую ночь сбрасывают вам продовольствие… Скоро наступит день освобождения!
Мои слова упали во внезапно наступившую тишину. Потом люди заговорили тише, и можно было расслышать:
— Братья, сестры… братья, сестры…
Метров двадцать мы шли по траншее, затем вступили в последний на нашем пути подвал. Он был пуст. На полутемной лестнице, которая вела на улицу, сидел белобородый поляк. Старый солдатский мундир с крестами мешком висел на его худых плечах. На коленях у старика лежала охотничья двустволка. Ее треснувшее ложе было стянуто проволокой. Услышав наши шаги, старик обернулся и кивнул головой в сторону подвала:
— Я вот дежурю пока… Нельзя никого на улицу выпускать, здесь стреляют… А может, там и нет никого?
Он пристально присмотрелся, остановив взгляд на моих погонах, затем встал.
— Ваше благородие… Кто вы такой? — торопливо, смешивая польские и русские слова, спросил он. — Неужто русский?
— Русский летчик… капитан! — ответил за меня Юзеф. — Вы, дедушка, караульте строже.
Старик вытянул руки по швам, выпятил грудь:
— Слушаюсь, пане плютоновый! [21] — с неожиданной силой, по-солдатски четко ответил он. Потом улыбнулся, сунул руку в карман и показал нам сухарь: — Это ваш, советский, с неба…
21
Взводный (польск.).
Он был очень истощен и, казалось, потерял всякое представление о жизни, утратил грань между прошлым и настоящим. Именно это на минуту пришло мне в голову, когда я увидел его мундир и старые медали. Но тут же почувствовал, что ошибся. Я был свидетелем чего-то гораздо более сложного и значительного. В дни смертельного голода и губительного огня, видя несчастья своей родины, старик взял в руки оружие. Он собрал в своей памяти все, что в его прошлой жизни было связано с солдатской стойкостью, самоотверженностью. Кто и зачем поставил его на этот никому не нужный пост? Кто знает! Может быть, он сам решил оставаться тут под огнем, чтобы охранять «гражданских людей»?.. Старик был военным до мозга костей и выполнял свой долг…