За что?
Шрифт:
В первый год (1930) колхоз выдал по 25 пудов зерна на едока. В 1931-м хлеб на трудодни выдавали уже более скупо. Но бедой еще не пахло. Призрак голода встал перед крестьянами, когда началось раскулачивание. Под него подпадали не только богатые, но и работящие семьи среднего достатка. Во двор потребительской кооперации свезли гору отобранного у людей сала, засоленного мяса. Никому оно не было нужно, почти все пропало <…>. В 32-м году урожай был средний. Убирали хлеб до глубокой осени, а молотили две зимы <…>. Солому жгли. Какой разумный хозяин сжигает солому? Зерна не оставили ни скотине, ни людям. Лошадей в колхозе подвешивали на вожжах к потолку — иначе ляжет и не поднимется. Некому было работать, люди бежали кто куда, ведь за работу почти ничего не
Заканчивался 1932 год, когда отца раскулачили «по третьей категории». Забрали корову, вышвырнули нас из нашего дома. Отец подался куда-то на шахту. Мама и нас трое (я самый старший — 10 лет) остались голые, голодные, холодные. Голод гулял по селу. В семье наших соседей из семерых детей умерло пятеро.
Мама пошла работать в соседний совхоз. Там поили телят пойлом из молока и соевой муки. Пригоршню этой размоченной муки мама с сестричкой приносили домой. Это был обед.
Мой дядя Шадько Никита Парфентьевич был председателем сельсовета в соседней Елизаветовке. Раздал из зимнего обмолота 30 пудов зерна голодным. На следующий день по доносу уполномоченного его арестовали и судили как саботажника. К счастью, не сослали на Север, дядя отбывал наказание в лагерях Донбасса. Позднее он рассказывал: «Соберут нас, председателей сельских советов, в райцентре и в десятый уже раз дают указание: найти и сдать хлеб государству. Один из председателей сказал, что хлеба больше нет. Его тут же арестовали за саботаж».
Мой старший брат Владимир (1905–1981) рассказывал: «Я был членом партии, работал в колхозе. Весной 1933 года по разнарядке райисполкома получил на элеваторе станции Еленовка посевную пшеницу и ячмень. Склады были забиты зерном. Значит, хлеб был. На заводах, на шахтах хлеб по карточкам выдавали и рабочим, и иждивенцам. Умирать от голода бросили крестьян, которые этот хлеб вырастили…»
На Донетчине еще во времена царствования Екатерины II поселились православные греки с Крыма. Греческие села получили особенно тяжкий удар во время голода 1933 года. В 50-х — 60-х годах я бывал в местах их поселений по делам службы. Тогдашний главный бухгалтер Малоянисольской МТС говорил, что от голода там умерло 30 % населения, особенно много детей. Многие семьи все бросали, уходили в города и часто погибали в дороге. Мне рассказывал один работник МТС, как в 33-м году его жена ходила на ночь к уполномоченному, а утром приносила домой немножко муки. Рассказывал и плакал в присутствии своей жены — гречанки, женщины необычайной красоты <…>.
Расспрашивая старых людей, я пришел к выводу, что особую роль в организации искусственного голода играли уполномоченные райисполкомов. Где-то специально подбирали этих людей — жестоких, неумолимых, словно бы рожденных специально для того, чтобы издеваться над людьми. В деревне Новоукраинка (это была самая большая и хлебная деревня в районе) уполномоченным был некто Бужной. Люди прозвали его «Черная метла». Он оставил огромную деревню совершенно без хлеба. От голода в Новоукраинке умерло около 500 человек. Детей пугали: спи, не то придет Бужной, и умрешь.
Бывший уполномоченный по фамилии Ковтунов рассказывал: «Нас собирали сначала в райисполкоме, давали очередное задание, а потом мы шли на инструктаж в райотделы НКВД и ГПУ. Там нас учили обнаруживать врагов народа, находить людей, которые согласятся писать доносы, распознавать тех, кто недоволен колхозами. А довольных не было вообще. Каждого можно было сделать «врагом народа». Нас к этому всячески подталкивали. Не посадят в районе нужное количество «врагов» — и районные руководители сами станут врагами. Среди уполномоченных попадались и совестливые люди. Такие были в деревнях Павловка, Пречистевка. Но их быстро убирали как непригодных».
От многих людей доводилось слышать, что все, кто принимал активное участие в раскулачивании, репрессиях, разорении церквей, — все они или почти все долго мучились перед смертью, годами лежали парализованные. Люди объясняли это тем, что их мучит нечистая совесть, страх за содеянное ими.
Жили впроголодь и в последующие годы. Хлеб шел государству. Только после 36-го года начали выдавать на трудодень по 4–5 кг зерна… А я и до сих пор не наедаюсь хлебом. Пообедаю, а потом хоть малюсенький кусочек хлеба, одного хлеба, да съем. Это осталось у меня навсегда от того страшного 33-го года, когда наша Донетчина голодала, так же как и вся Украина.
<…> У нас в доме был портрет А. С. Пушкина. Его нарисовал на дверях друг отца Щербина Александр, когда приезжал к нам в гости. И вот в начале 1932 года нас решили раскулачить, сказали: он точно кулак, у него даже на дверях — боги. Папу вызвали в райцентр <…>, и он не вернулся. На следующий день мама поехала узнать, где он. Старшие дети были в школе, дома оставались я с бабушкой. И вот в дом вошла группа людей с криком: «Эй, бабка, а ну, собирайся — и вон из хаты!» Что могла сказать им старушка? Она оделась, одела меня, и мы вышли из дома. А они начали выносить наши пожитки. А что у нас было? Домотканое полотно, накидки, одеяла. Мама с бабушкой день и ночь сидели за прялками, пряли, а потом за кроснами — ткали. И они забрали все это <…>.
Прошло столько лет, больше чем полстолетия, а у меня и сейчас стоит горький комок в горле. Середина зимы, мороз. Вечером возвратились из школы старший брат Ваня и двоюродная сестричка Полина. А мы с бабушкой стоим около дома, никто нас не пускает — боятся. Бабушка просит — дайте детям поесть. Среди тех, кто вышвыривали нас из дома, был Свириденко Петро, он закричал: «Забирай, бабка, своих кулачат и убирайся отсюда!» Как мы плакали, сколько горя довелось пережить нам всем, а особенно брату Ивану. Пошел на воинскую службу в 1939 году, воевал в Финляндии, брал линию Маннергейма, а потом — Великая Отечественная война. Не вернулся брат с фронта, сложил свою головушку на поле боя. Он защищал родину, отдал самое дорогое, что у него было, — жизнь. А передо мной он и до сих пор стоит, обливаясь слезами, голодный, замерзший, зимой 1932 года. Такое не забывается.
Отец в поисках куска хлеба повез семью на Кубань, работали там в колхозе, но заболели малярией. Врачи сказали, что надо уезжать. Мы вернулись на Украину. Родители умерли, измученные тяжелой жизнью, раздавленные несправедливостью. А мы чудом выжили. Потому что на земле есть еще добрые люди.
Пострадал и портрет Пушкина, те «активисты» исцарапали его, изрезали, выкололи глаза. Кто даст ответ: за что страдали мои родители? Почему у нас отняли детство? <…>
Мне в 1933 году было уже девять лет, я все-все помню. Нас было у родителей четверо. Отец мой делал горшки из глины и ходил с мамой по деревням, чтоб выменять хоть горсточку зерна. Они за порог, а гости на порог. Железными палками все обстукивают и нас спрашивают: где батька хлеб закопал, скажете — дадим буханку хлеба <…>. Забрали у нас корову. После этого не могли уже папа с мамой ходить менять, потому что опухли. А мы, дети, еще раньше опухли. Так просили мы есть у мамы с папой, так просили. Младший братик плакал-плакал, а наутро умер. В это же утро умер и второй мой братик, старший, с 20-го года. Лежат оба мертвые. Мама плачет. В тот же день вечером умирает и сестра. Уже трое лежат, все опухшие, страшно смотреть. А я и сама такая же. <…> Сосед сообщил в сельсовет, приехали двое на подводе, на рукавах у них были красные повязки. Подняли братиков и сестричку на простыне, положили на подводу и увезли. А через два дня умер отец. Как раз вечер был, суббота. Я так возле него, мертвого, и спала. А в воскресенье утром мама говорит: «Дай мне, деточка, все чистое из сундука». Я ей подала, она оделась, легла и умерла. Лежали папа и мама до понедельника. Был май месяц тридцать третьего года. А в понедельник пришел наш родственник, дядя, сообщил в сельсовет, что умерли. Приехали и забрали их, увезли за деревню, в яму.