За малым дело
Шрифт:
– Что ты вертишься?
– говорю.
– Что ты оглядываешься?
– У всякого свои дела есть!
– отвечает, и это таким тоном, как будто хотел сказать: "отстань!", даже просто:
"убирайся!" И едва он так грубо оборвал меня дерзким словом, гляжу, он, как будто в испуге, круто и сразу свернул с большой дороги и погнал лошадей по каким-то переулкам и закоулкам того подгородного села, откуда был взят сам. в чем не было ни малейшей надобности.
– Зачем ты с дороги свернул?
– говорю.
– Чем тебе там не дорога? Ведь все-таки на ту же большую дорогу выедешь?
–
Наконец это уж и меня затронуло несколько.
– Ах ты, - говорю, - каналья этакая? Какое же ты имеешь право так мне отвечать?
– А у тебя, - говорит, - какие такие есть права?
Но не успел я еще как должно осердиться, потому что действительно никаких, собственно говоря, правов-то нет, - как мальчишка, гнавший лошадей что есть мочи, вдруг поднялся в телеге и, махая вожжами, обратился ко мне, весь бледный, взволнованный и чем-то чрезвычайно пораженный.
– Не давай ему! Не давай!
– кричал он, обращаясь ко мне.
– Ишь, притаился, старый хрен!., догонять хочет.
Не давай, барин! А то отыму из рук! Не догонит!..
– Кому не давать? Что ты болтаешь?
– также закричал я мальчишке.
– Отцу! Родителю не давай! Ишь насторожился!
Притаился, чтобы броситься догонять! Не давай!
От плетня отделился полупьяный и мозглявый человек, и когда мы поровнялись с ним, он ухватился за задок телеги обеими руками так, что уже я закричал, чтоб мальчишка не смел гнать, даже схватил его за шиворот и осадил. Но лошади все-таки бежали. А мозглявый человек, шлепая сзади телеги и задыхаясь, еле хрипел:
– Руб... хошь... черт!
– Не давай, барин!
– неистово кричал мальчишка, выбиваясь из моих рук и не останавливая лошадей.
– Пропьет! Матери отдай! Она будет тут сейчас!..
– Прокляну! Егорка! Прокляну!
– едва дыша, хрипел старик, уже цепляясь за задок телеги.
– Стой!
– сказал я.
– Стой наконец! Я свои ему дам.
Что это такое ты делаешь с отцом?
И, не доверяя мальчишке, сам схватился за вожжи и остановил телегу.
– Кровопивец, змей!
– задыхаясь, с величайшим раздражением хрипел отец, пока я рылся в кармане, доставая кошелек.
– Отца родного, мошенник, не жалеешь!
– Ты-то нас не жалеешь, а тебя-то нам за что же жалеть?
– не меньше раздраженный, чем отец, криком отвечал ему мальчишка.
– Разбойник!
– хрипел отец, потрясая кулаком.
– Кровопивец! Я тебя... постой!.. Поговоришь ты у меня...
Попадись только!
Рублевая бумажка, которую я протянул старику, заставила его прекратить эту брань и обратиться с благодарностью ко мне, но едва он успел снять шапку, как мальчишка уже стегнул лошадей, и мы помчались опять.
Старик, оставшись позади нас, продолжал грозить кулаком и что-то кричал, но нам уже не было ничего слышно.
В то кипучее время, кстати сказать, во всех сословиях было ужасно много таких, обреченных на погибель отцов:
еще недавно было у них всего много, благодаря плотно еложизшимся неправосудным порядкам, в которых одна нечистая рука мыла другую нечистую руку.
И вот он "допивает" остатки своего благосостояния, отнимая у детей и семьи, уже знающей, что ей надобно теперь полагаться только на свой неусыпный труд, по возможности большую часть заработка на пропой. По лицу его, коегде носившему следы царапин и синяков, видно было, что старик роспился, ослаб, размяк и вообще держится на свете только выпивкой.
– Как же это ты с отцом-то так жестоко поступаешь?
– сказал я мальчишке с укоризной.
– А?
– Не безобразничай!
– Но ведь все-таки, - говорю, - он ведь отец тебе?
– Отец, - а безобразничать не дозволим. Мы и так все, вся семья из-за него почитай что раздеты, разуты, а гоняем день и ночь, скоро скотина без ног останется. Как же он может наши трудовые деньги пропивать? Вот и получи!
– Кто это ему глаз-то разбил?
– Да он сам разбил-то! Мы только, всем семейством, связали его...
– Это отца-то? Всей семьей?
– А чего ж? Почитай бога! Держи себя аккуратно!
– Ну, - говорю, - брат, кажется, что БЫ поступаете вполне бессовестно! Как же так не уладить с отцом какнибудь пс-дрзтому? Что же это такое? Ведь он отец!
И, признаюсь, я неожиданно впал в нравоучительный тон и стал развивать мальчишке самые гуманные теории.
Говорили и о Христе, и о терпении, и о преклонной старости, которую надобно чткть, уважать, к которой надобно снисходить. Говорил, что вообще необходимо любить ближнего своего, яко сам себя... И так далее. Он слушал меня чрезвычайно внимательно, ехал тихо, и вдруг я услыхал, что он плачет, просто "ревнем ревет", как говорят о таких слезах.
– Что это ты?
– спрашиваю.
– Что с тобой?
– Ты думаешь, мне сладко этак-то делать? Нешто бы я посмел, ежели бы всех не жалел?.. Погляди-кось, какое семейство-то, всем пить-есть надо... Маменька и совсем, того гляди, исчахнет; а он сам ее еще бьет.
И рыдает-рыдает.
– У меня вся душа изныла от тоски... Жаль мне и братьев и сестер... А иной раз совсем осатанеешь... Знаю я грех-то мой!
Он был в таком отчаянии, что я решительно растерялся и не знал, что сказать ему в утешение.
– Отдай деньги-то маменьке!
– всхлипывая, прошептал он и остановил лошадей.