За морем Хвалынским
Шрифт:
Да про это черноризец не написал. Кому интересно о черной чади знать? Кому нужно?
Шли дни, и каждый из них открывал Алексе что-то новое. Он научился карабкаться по кручам, которые казались совсем неприступными, висеть над холодным и неприветливым ущельем, держась цепкими и гибкими пальцами за выступы скалы, а другой же рукой срезая веточки кустов, которые просил принести его Нармурад. Научился находить в пещерах горный воск, по количеству и цвету трав, растущих вокруг пещеры, устанавливать, какие болезни лечит тот воск. Шли месяцы, сначала снежный и голодноватый дэй [70] , когда метели глухо воют целыми днями и заметают террасу до самых окон, подтачивают огромные скалы и помогают злым духам обрушить тьму снега и камней вниз, отчего по горам долго идут гул и тряска. В такие дни Алекса вспоминал, как рассказывал ему дед про Ледащика — злого духа, который насылает на людей болезнь и порчу. Наверное,
70
Дэй — десятый месяц по древнему иранскому календарю (с 3 декабря по 21 января).
Олениха прижилась у них и даже весной, вернувшись в какие-то одной ей известные места, приходила несколько раз, а зимой не появилась — может, все-таки подстрелили ее где-нибудь в горах или сама обессилела, удирая от леопарда или волка.
Месяц спандармузд, соответствующий февралю, запомнился Алексе тем, что сеяли здесь ячмень. Мобед — жрец храма огня, которого с большими почестями привезли старейшины, в цветной кобе-рубахе, обвязанный священный поясом, в войлочном колпаке, трижды обошел поле, держа чашу с огнем. Рот его был завязан — для того, чтобы никто не опоганил своим нечистым дыханием божества. Желтой костлявой рукой он взял из лукошка горсть зерен, и Алекса удивился — столько нежной ласки было в этой руке, будто хотел старец передать зернам свою надежду, дать им силы вырасти на этой каменистой, неласковой земле.
Алекса накануне отказался пахать кусочек земли, принадлежащий им.
— Я не смерд, я воин, — сказал он Нармураду. — Хочешь, принесу тебе барана или козла, ибо глаза еще мне хорошо служат. Но пахать землю? Я был княжеским оруженосцем!
Нармурад задумчиво посмотрел на него, но не стал возражать. Утром, еще до приезда мобеда, он встал на рассвете и ушел со двора. Алекса проснулся вместе с ним и все же упрямо лежал, стараясь не дышать. Но потом что-то начало будто точить его.
«Нармурад, умный, спокойный и добрый Нармурад, работает на меня, а я, здоровый и сильный, лежу здесь! — думал он. — Но ведь пахать землю… это пристойно только черной чади!»
Он вспомнил, что уже давно не пробовал мяса, и так нестерпимо захотелось дичи, жареной, горячей с огня, пахучей! Как славно было, когда сам князь, раздобрившись, давал ему из своих рук такой огромный, красный, со жгучей поджаренной корочкой кусок от только что убитого и освежеванного кабана! Но здесь, хотя дичи, непуганой, разной, множество, — все для него запрещено. Нет, принести сюда убитого зверя — значит, оскорбить всех, кто живет в этом кишлаке и кто принял его так же ласково и хорошо, как и сам Нармурад. Правда, как-то, через несколько недель после приезда, Алекса неожиданно услышал, возвращаясь с поля, откуда нес мешок с зерном, разговор. Говорили старики, неподвижно сидящие, поджав под себя ноги, на открытой террасе-айване:
— Этот приезжий… он всего только гулям — раб, а наш лекарь относится к нему как к сыну.
— Ему виднее, — сказал второй голос. — Да и рабов у нас нет, они только при храме. Кроме того, раб не сделает того, что сделает сын, пусть себе и названый.
Алекса понял их, хотя говорили они на древнем языке, на котором все говорили здесь. Сам он иногда удивлялся этой своей способности понимать других и быстро схватывать тонкости чужого языка. Но тогда что-то будто укололо его, и он начал задумываться — не потому ли назвал его Нармурад своим сыном, что почувствовал в нем, Алексе, способность подчиняться только доброте и ласке, но не силе? Был бы здесь рабом — убежал бы через неделю, но прочнее, чем толстой веревкой, привязан благодарностью и уважением. Так не капкан ли это? Он пристально приглядывался к лекарю, и иногда его охватывал стыд — ничем и никогда не дал понять Нармурад, что он здесь чужак, наоборот — был ласков с ним и добр, как с настоящим сыном. И Алекса не выдержал — встал и побежал на поле, и уже вместе с хозяином они пахали маленький кусочек своего поля, разрыхляя неподатливую землю лемехом с металлической оковкой на острие.
И когда жрец трижды обошел землю, сыпанул зерном и остановился, глядя, кому передать лукошко, Алекса выступил вперед:
— А теперь — я.
Жрец задержал руку, долго вглядывался в него запавшими глазами, острыми и пытливыми, потом спросил:
— Саклаб? [71]
— Мой сын, — сказал Нармурад, взял из рук жреца лукошко, передал его Алексе и повторил: — Сын.
Месяц урдибихишт, когда уже бурно растет на полях зелень и белым цветом осыпаны персиковые деревья, также запомнился Алексе. Тогда неожиданно заболела девочка, та самая, которая поддерживала огонь в чаше в день приезда хозяина. Она жила у лекаря после смерти матери, пришлой женщины, которая не то убежала от хозяина, не то сам он отпустил ее перед смертью домой. Женщина пробиралась на родину, в далекий Иран, и, теряя последние силы, еще приплелась к порогу Нармурада, где и умерла. Тело ее двое благодарных лекарю людей отнесли к дахме — каменной башне в виде высокой площадки, куда обычно клали трупы, чтобы расклевали их хищные птицы, ибо нельзя отравлять мертвым телом ни землю, ни священный огонь; девочка же осталась у лекаря. Мать называла дочь Гульнарой, а Нармурад стал звать ее Аппак — Беляночкой, потому что с самого своего рождения была она белокурой и светлой — такими бывают только потомки древних персов или люди из чужих, туманных и далеких стран, где мало солнца, а много воды. Аппак была тихим четырехлетним существом, которое, ковыляя на слабых еще ножках, старательно исполняло все, о чем ее просил Нармурад. Девочка берегла огонь, мыла чашки, стелила мужчинам подушки. Когда же Нармурад уезжал, то за девочкой присматривали соседки, брали ее к себе долгими осенними ночами, но, повзрослев, Аппак неохотно уходила из дому, чаще, закутавшись в дырявое одеяло, молча сидела у очага и смотрела на огонек, а иногда на могучие языки пламени. Тут, у огня, и увидел ее Нармурад, когда вместе с Алексой вернулся с поля; девчушка лежала, закатив глазки, на щечках ее зловещими красными маками расцвела сыпь, лоб пожелтел. Она приоткрыла печальные глаза, но не узнала никого, только жалостливо пробормотала что-то на неизвестном языке.
71
Саклаб — так арабы называют славянских рабов.
— Мать зовет, — сумрачно сказал старый лекарь, и сухие, уже немного вялые губы его задрожали.
Он взял девочку за руку, начал слушать пульс, потом осмотрел ее, прижимаясь ухом к тщедушной, как у воробушка, груди с выпирающими под кожей косточками.
— Там, на полке, возьми джуляб, — сказал он.
Алекса взял глиняную баночку с сиропом, сваренным из лепестков роз, подал лекарю, а сам направился прочь из дома, чтобы не мешать. До этого он только собирал травы для больных, которые часто приходили к врачевателю из соседних и даже отдаленных кишлаков. Однако Нармурад остановил его:
— Нет, ты посиди рядом.
Алексе было жаль девочку, которая часто напоминала ему о родине, он никогда не обижал ее, был ласков, но она дичилась его — стеснялась, что ли? — и сам он первым никогда не заговаривал с ней, жил, мучаясь от своих мыслей, как не обращал бы без нужды особенного внимания на звереныша, который прижился в доме. Он подошел, присел на корточки перед Нармурадом и Аппак, которая, глотнув несколько ложек сиропа, лежала все такая же вялая, безразличная ко всему.
— Подержи руку, посмотри, какой у нее пульс, — сказал Нармурад. — У здорового человека должно быть пять ударов на одно твое дыхание — это значит, пока вдохнешь и выдохнешь воздух.
Алекса уже знал, что пульс показывает, чем и как болен человек, и не единожды он украдкой трогал запястье и ловил эти таинственные стуки, которыми кровь-руда толкалась в жилы и отзывалась, здоров ли хозяин. Но другого человека он слушал впервые, и эти медленные, будто нехотя, толчки, которые едва прощупывались на тонкой, как у маленького зверька, лапке, вдруг вызвали в нем острое чувство жалости.
— Что с ней, отец? — спросил он.
— Пока не знаю. Похоже на горячку.
Дверь внезапно открылась, в комнату влетел худой, такой худой, будто ребра сейчас проткнут синеватую кожу, ободранный человек, подскочил к девчушке, уставился на нее:
— Горе, горе! Повсюду горе, черная река затапливает нас! Стерегитесь, бегите! Неужели не видите, как черная река подступает к дому? Она здесь, она плещется у двери!
Алекса было вскочил от неожиданности, но Нармурад успокоил его:
— Это Спитагд. Он не обидит никого. Не бойся.
Алекса уже слышал о бедолаге Спитагде, одном из учеников Нармурада, которого покинул свет разума. Он всегда, как вечно печальная птица Шебавиз, чуял, где несчастье, и приходил в тот дом плакать по человеку. Знал Алекса, что Спитагда поначалу выгоняли из домов, но теперь все его поняли и не трогают. Даже к мусульманам приходит он и плачет вместе с людьми, и все считают, что Суруш [72] оберегает несчастного безумца и от камнепадов, и от несчастья…
72
Суруш — у иранцев — добрый ангел, в переносном значении — голос совести.