За окном
Шрифт:
Вскоре царь Аист опустил в болото свой клюв. Шамфора заклеймили позором, бросили за решетку, потом освободили и пригрозили новым арестом; предпочтя философский выход, он приставил себе к виску пистолет. Но только отстрелил себе нос и лишился правого глаза. Вслед за тем он взялся за бритву (по другим сведениям — за нож) и располосовал себе горло, запястья и лодыжки, после чего упал в лужу крови, которая затекала под дверь. Каким-то чудом Шамфор выжил и — что характерно — посетовал на бедность, которая в очередной раз сослужила ему недобрую службу: «Сенека был богат, он имел все необходимое, в том числе и теплую ванну, чтобы в комфорте довершить задуманное, а я, нищий, не могу себе такого позволить… А все же у меня в голове засела пуля, и это главное». Было ли главным именно это или нечто другое, но он, казалось, пошел на поправку — и тут его доконал непутевый лекарь. Последними словами Шамфора были: «Я покидаю этот мир, где сердцу суждено либо разбиться, либо обратиться в бронзу». Верно? Отчасти верно? Совсем неверно? Обсудите.
Человек, спасший французскую старину
Впервые наведываться во Францию я начал почти полвека назад: мы с родителями и братом ездили туда
При осмотре замков Луары я невольно заметил, что во многих великолепных зданиях полностью отсутствует мебель; насколько я мог понять, вся она исчезла во время революции. В уме возникали образы — возможно, навеянные фильмом «Повесть о двух городах» — заросших щетиной санкюлотов, мародерствующих с алчным блеском в глазах. Как я теперь понимаю, зеленые мишленовские путеводители, из которых мы черпали фактические сведения, были составлены и отредактированы людьми, дипломатично старавшимися не задевать никакие убеждений французов; в путеводителях было множество умолчаний и тактичных уходов от оценки каких бы то ни было противоречивых (и вообще мало-мальски заметных) событий в долгой и кровопролитной истории Франции. Например, эти книжки умалчивали о том, сколько испытаний выпало на долю всех грандиозных сооружений, которые мы почтительно созерцали. И конечно, нигде не упоминался и уж тем более не прославлялся человек, без чьего влияния и решительных действий французское наследие существенно потеряло бы в цене, — Проспер Мериме.
По эту сторону Ла-Манша Проспера Мериме (1803–1870) помнят главным образом как автора новеллы, из которой заимствован образ Кармен, хотя, по словам Алана Рейтта, лучшего британского биографа Мериме, опера Бизе представляет собой лишь «выхолощенную и приукрашенную версию повести Мериме». Он писал прозу (уделяя особое внимание таким темам, как жестокость, месть и женская непреклонность), пьесы и стихи. Мериме был убежденным англоманом и даже сделал предложение Мэри Шелли, а в Британском музее его знали настолько хорошо, что охрана всякий раз отдавала ему честь; он был неравнодушен к Испании, а в зрелые годы, сделавшись подлинным русофилом, переводил Пушкина, Тургенева и Гоголя. Мериме много путешествовал, был близок ко двору, стал членом Французской академии, дружил со Стендалем, состоял в любовной связи с Жорж Санд, не отказывал себе в низменных удовольствиях и заседал в Сенате при Наполеоне III. Однако его истинный, хотя и почти забытый вклад в историю состоит в том, что он был вторым по счету Главным инспектором исторических памятников Франции, находясь на этом посту с 1834 по 1860 год.
Попытки взять на учет и защитить архитектурное наследие Франции предпринимались и ранее, однако по большей части носили компромиссный и нерешительный характер. При том, что французская революция из мести причинила немало разрушений, она же породила практику официального охранения произведений искусства и архитектуры. Каждое постановление о конфискации имущества включало и требование сохранения — изъятые здания, картины, гобелены теперь становились народным достоянием. В период с 1790 по 1795 год существовала Комиссия по охране памятников, призванная составить — не без помощи местных знатоков — реестр всех памятников, подлежащих охране. Но более всего в охране нуждалась сама революция, и когда ей стали угрожать силы контрреволюционеров и зарубежных армий, патриотически настроенные граждане начали сдавать большие количества серебра, золота, богатых тканей, ваз и иных предметов роскоши. Бронзовые статуи пустили на переплавку, а свинцовую кровлю Шартрского собора в третьем году по французскому республиканскому календарю вообще сняли, поскольку главной задачей было «сокрушить врагов». Комиссия надеялась защитить королевскую усыпальницу в Сен-Дени «не из любви к королям, но во имя истории и философской идеи». Однако Национальный Конвент, вознамерившись ликвидировать саму идею монархизма, санкционировал разорение «этих памятников тщеславию и низкопоклонству». Учитывая, что те самые памятники, которые впоследствии составят национальное достояние (и войдут в список туристических достопримечательностей), на первых порах обычно свидетельствуют именно о выставленном напоказ тщеславии, можно только порадоваться, что этот принцип не получил широкого распространения.
Королевская династия была все же восстановлена, и именно в период буржуазной монархии Луи-Филиппа, который пришел к власти в результате «Трех славных дней» июльской революции 1830 года, защита национального достояния приобрела статус вопроса первостепенной важности и получила поддержку на высших уровнях власти. Людовик Витэ, первым назначенный на должность Главного инспектора исторических памятников Франции, ставил перед собой задачу создания реестра
Волна энтузиазма имела несколько источников. Во-первых, внезапно пришло паническое осознание, что Францию буквально сносят, растаскивают на части, крушат. Принципиально враждебный (или просто мстительный) настрой революционеров по отношению к имуществу аристократии и церкви сменился соображениями практичности: строители начали рассматривать памятники старины как источники камня, а антиквары нагревали руки, продавая награбленное за границу. В апреле 1819 года министр внутренних дел попросил префектов доложить о наиболее важных зданиях, расположенных в их департаментах, чтобы «предотвратить их демонтаж и вывоз англичанами». Виктор Гюго провозгласил принцип «Guerre aux demolisseurs!» («Война вандалам!») и написал в 1825 году: «В отношении исторических зданий важны два пункта: назначение и красота. И если назначение — это дело владельца, то красота принадлежит всем. Снося здание, владелец превышает свои права». Это был менее политизированный, но все еще воинственный вариант революционной декларации о народном достоянии. Гюго впоследствии развил свой лозунг в романе «Собор Парижской Богоматери» (1831), где собор становится не менее ярким персонажем, чем сам Квазимодо.
В Англии на пике моды оказался неоготический стиль, и мародеры-англичане стали охотиться за готикой. Позже французы и сами повторно открыли для себя готику, однако уже сознавая цели национального масштаба. Готический стиль был исконным для французской архитектуры, а классицизм пришел извне. Виолле-ле-Дюк, начинавший как протеже Проспера Мериме, но ставший затем самым известным французским архитектором и реставратором XIX века, писал: «Наша страна стоит ближе к средневековой Франции, чем к античному Риму. Религия и климат остались у нас неизменными. Строительные материалы также не изменились, и мы бы скорее чувствовали себя дома во французском особняке XIII века, нежели в каком-нибудь дворце Лукулла». «Готический» означало «патриотический». Готика наиболее удачно соответствовала идеям католицизма, который вновь приобретал актуальность.
Энтузиазм нового режима в отношении памятников старины имел и политическую подоплеку. Июльская монархия не обладала легитимностью и вынуждена была ее выдумать. Смена ориентиров требовала обращения как к новым, так и к старым образам: приобщения к революционному наследию и возрождения старой Франции, наследие которой теперь открывали вновь и оценивали должным образом. Впрочем, в этом крылась потенциальная опасность: если отождествлять новый режим с разрушенными и полуразрушенными зданиями, на какие мысли это может навести? Вновь обретенное культурное наследие требовалось представить таким, как оно в представлении — или в догадках, или в чаяниях — реставратора выглядело первоначально. Раньше, если в церкви была сломана капитель, ее просто меняли на капитель XIII, XIV или XV века, в зависимости от того, когда производили замену. Теперь, во второй половине XIX века, идея переосмысления, а затем и возвращения первоначального облика здания была впервые применена в широком масштабе. Однако задача эта оказалась не из простых.
Мериме было всего тридцать лет, когда 17 мая 1834 года его назначили преемником Витэ. Обладая широкими познаниями в искусстве (отец его был бессменным секретарем школы изобразительных искусств, а мать — дипломированной художницей-портретисткой), он мало смыслил в архитектуре. Александр Дюма саркастически заметил, что Мериме неплохо бы для начала обучиться тому, что он затем будет преподавать другим. Однако же тот обучился, и притом быстро. Получив назначение на должность, Мериме сообщил своему знакомому англичанину, Саттону Шарпу: «Работа в полной мере соответствует моему характеру и пристрастиям: она удовлетворяет и мою праздность, и любовь к путешествиям». Впрочем, ни о какой праздности на новом посту Главного инспектора не могло быть и речи. Через каких-то полтора месяца после вступления в должность Мериме отправляется на юг Франции в первую ежегодную инспекторскую поездку. Следующие восемнадцать лет он будет в летнюю пору неделями и месяцами пересекать страну вдоль и поперек, осматривая и докладывая, изводя людей и вынося заключения. Дороги были скверными, экипажи — неудобными, постоялые дворы кишели клопами, пища оказывалась несъедобной, женщины (а Мериме питал к ним большую слабость) — чересчур нравственными, местные специалисты — подчас совершенно тупыми. В личной переписке Мериме позволял себе выпустить пар: «Жизнь, которую я веду, сказать по правде, совершенно невыносима. Если я не в пути, то встаю в девять, завтракаю, принимаю у себя местных библиотекарей, архивариусов и прочих. Они ведут меня взглянуть на жалкие развалины, но стоит мне сказать, что к династии Каролингов они не имеют отношения, как на меня начинают смотреть словно на последнего подлеца и принимаются за моей спиной обсуждать с местным чиновником, как бы снизить мой оклад. Будучи принужден выбирать между совестью и личными интересами, я сообщаю им, что памятник их чрезвычайно хорош и на севере ему нет равных. Затем меня приглашают на обед, а местная газета пишет, что я чертовски умен. Меня умоляют написать им в альбом что-нибудь возвышенное, и я с содроганием повинуюсь. По завершении банкета меня церемонно провожают до гостиницы, что мешает мне предаться порочным удовольствиям. Совершенно вымотанный, возвращаюсь я к себе в номер и сажусь делать заметки, наброски, составлять официальные депеши и тому подобное. Видели бы меня в это время мои завистники!»