За правое дело (Книга 1)
Шрифт:
Серёжа Шапошников лежал у бревенчатой стены, закрыв глаза, полный сладостного чувства изнеможения и покоя. Мыслей не было, слишком остры и многочисленны оказались телесные ощущения. Ломило спину, жарко жгло ступни, кровь сильно била в виски, а щёки горели, нажжённые солнцем. Всё тело казалось тяжёлым, налитым и одновременно лёгким, почти невесомым — странная смесь противоположных ощущений, соединимых лишь в минуты высшей усталости. А из этого острого чувства изнеможения возникала гордость и мальчишеское уважение к самому себе за то, что не отстал, не попросился на повозку, не захромал, не пожаловался. На марше он шёл в конце колонны, рядом с пожилым ополченцем плотником Поляковым. Женщины, когда они проходили заводским районом через
— Они и не дойдут до фронту — дед да малый мальчик.
И верно, рядом с морщинистым, заросшим седой щетиной Поляковым худой, узкоплечий и остроносый Серёжа казался совершенным птенцом.
Но именно они двое шагали особенно терпеливо и упрямо. И дошли до места благополучней многих — без потёртости ног.
Поляков нашёл силу в упрямой кичливости старика, желающего доказать другим и себе, что он ещё молод. Мальчик эту силу и упорство нашёл в вечном стремлении неопытных и юных казаться зрелыми и сильными.
В блиндаже было спокойно и тихо, лишь тяжело дышали лежавшие на полу люди. Время от времени слышался шорох, видимо, сухая земля, осыпаясь, шуршала по доске.
Вдруг издали послышался хорошо знакомый бойцам голос командира роты Крякина. Раскаты его приближались.
— Опять народ точит, — с изумлением сказал лежавший у входа боец Градусов. — Шёл ведь с нами пехом, я думал, он хоть на полсутки свалится, отстанет.
Градусов плачущим голосом проговорил:
— Пусть хоть расстреливает, всё равно не встану!
— Встанешь, — злорадно сказал аспирант Ченцов, словно ему самому не придётся встать вместе с Градусовым.
Градусов сел и, оглядывая лежащих, проговорил:
— Ох, солнцем палимые мы.
Его пухлая шея и веснушчатые руки совершенно не поддавались загару, а лишь побагровели, словно ошпаренные. Большое потное веснушчатое лицо тоже было яркокрасно и выражало страдание
Рядом с блиндажом внятно проговорил Крякин:
— Надеть сапоги, строиться!
Поляков, который, казалось, спал, быстро привстал и принялся наворачивать портянку Ченцов и Градусов, охая от прикосновения заскорузлых портянок к растертым ступням, стали натягивать сапоги.
И Сергей — ему минуту назад казалось, что нет в мире силы, которая могла бы заставить его пошевелиться («умру от жажды, но не пойду искать воду»), тоже молча, быстро стал навертывать портянки, натягивать на ноги сапоги.
Вскоре рота выстрсил ась, и Крякин прошел перед строем, начал перекличку. Это был скуластый человек небольшого роста, с широким ртом, увесистым носом и бронзовыми глазами До войны он работал районным инспектором противопожарной охраны, и некоторым из ополченцев приходилось с ним встречаться на работе. В мирную пору помнили его человеком тихим, даже робким, услужливым, постоянно улыбающимся, ходил он в зеленой гимнастёрке, подпоясанной тонким ремнём, и в чёрных брюках, заправленных в сапоги Но вот его назначили командиром роты — и все его житейские взгляды, свойства характера, до которых раньше мало кому было дела, вдруг стали необычайно важны для десятков молодых и пожилых людей. Видимо, он давно уж считал себя способным управлять людьми, но так как он был слаб и не уверен в себе, управлять людьми мог лишь жестокими, строгими средствами. Серёжа Шапошников слышал однажды, как Крякин говорил Брюшкову, командиру взвода:
— Разговаривать надо уметь Я вот слышал, как ты бойцу сказал: «Почему у вас пуговица не пришита?» Хуже нет говорить — «почему». Он сразу же тебе скажет иголку потерял, нитки нет, я докладывал старшине, — заговорит тебя. А надо с ним вот — Он коротко, быстро и хрипло произнёс — Пришить пуговицу!
И действительно, казалось, он не слова произнёс, а толкнул человека кулаком в грудь.
И сейчас, хотя сам Крякин едва стоял на ногах, он заставил людей построиться, отчитывал за неправильное равнение, нечёткий голос при перекличке и лишь после этого устрсил проверку
Илюшкин, высокий угрюмый малый, нерешительно шагнул из рядов, и Крякин спросил его:
— Что я отвечу, если высшее командование меня спросит» «Командир третьей роты, где вверенный вам командованием штык от винтовки номер шестьсот двенадцать тысяч сто девяносто два?»
Илюшкин покосился на стоявших за его спиной ополченцев и молчал, ответить на вопрос командования было трудно. Крякин стал расспрашивать командира взвода и выяснил, что во время короткого отдыха комвзвод видел, как Илюшкин рубил штыком ветки, чтобы укрыться от солнца, да и сам Илюшкин вспомнил об этом, очевидно, при команде подъёма он забыл захватить штык.
Крякин велел ему вернуться к месту стоянки и разыскать штык Илюшкин, медленно шагая, пошёл в сторону города, и Крякин негромко и веско крикнул ему вслед:
— Веселей, Илюшкин, веселей!
И всё время, пока он держал утомлённых людей на солнечном припеке, в глазах его было выражение суровой одухотворённости, ему казалось, что и он и они в эти минуты становятся лучше.
— Градусов, — сказал Крякин и, раскрыв оранжевый планшет, достал сложенный вчетверо лист бумаги, — снесите донесение в батальон, вот в ту балочку, четыреста пятьдесят метров отсюда.
Вернулся Градусов бодрым шагом и, забравшись в блиндаж, рассказал, что командир батальона, прочтя рапорт, сказал начальнику штаба: «Что этот Митрофан устраивает смотры среди открытой степи, авиацию хочет навлечь? Я ему напишу словцо — последнее предупреждение».
Вот это словцо в сером конвертике и принёс Градусов, шагая от батальонного командного пункта торопливой, бойкой походкой.
В первый день горожанам-ополченцам показалось, что в степи стоять невозможно не было ни воды, ни кухонь, ни застеклённых окон, ни улиц, ни тротуаров. Было много суеты, тайного уныния, шумных распоряжений. Казалось, что об ополченских частях никто не помнят, так они и останутся стоять в степи, всеми забытые. Но в первый же вечер из Окатовки пришли босые мальчишки и девушки в белых платочках, послышалось пение, смех, заиграла гармонь, среди ковыля забелела лузга тыквенных семечек. И сразу степь обжилась. Оказалось, что в балке, среди кустарников, есть богатый и чистый родник, появились вёдра, и откуда то даже прикатили бочку из-под бензина. На цепких колючках шиповника, на кривых шершавых лапах низкорослых степных груш и вишен, росших по крутому склону балки, затрепетала жёлтая бязь стираных солдатских портянок и рубах. Откуда то стали появляться арбузы, помидоры, огурцы. Потянулся среди травы в сторону города черный телефонный провод. На вторую ночь пришли трёхтонные грузовики с завода, привезли новые, только что выпущенные из цехов миномёты, патроны, мины, пулемёты, бутылки с горючей жидкостью, пришли полевые кухни, через час прибыли две артиллерийские батарея. В этом появлении в ночной степи оружия, сделанного на сталинградских заводах, хлеба, выпеченного хлебозаводом, было что-то непередаваемо трогательное и волнующее. Ополченцы-рабочие Тракторного завода, «Баррикад», «Октября» — щупали стволы пушек, и казалось, пушечная сталь, полная дружелюбия, передаёт привет от жены, соседей, товарищей, от цехов, улиц, садиков и огородов, от всей жизни, что осталась за плечами. А хлеб, прикрытый плащ-палатками, был тёплый, как живое тело.
Ночью политруки стали раздавать ополченцам «Сталинградскую правду».
Через два дня люди обжились в блиндажах, окопах, протоптали тропинки к роднику, определили, что в степи хорошо, что дурно. Стало минутами забываться, что враг подходит, казалось, так и будет итти жизнь в тихой степи, серой, седой и пыльной днём, синей в вечернюю пору. Но ночью мерцали в небе два зарева — одно от пожаров, второе над заводами, да сливался в ушах мерный рабочий грохот, доносившийся с Волги, и гул артиллерии и бомбовых ударов с Дона.