За правое дело (Книга 1)
Шрифт:
Их лица от ветра, дождя, солнца вобрали в себя густую краску, стали тёмными, цвета прокалённого в печи хлеба, а их гимнастёрки от ветра, дождя и солнца потеряли окраску, были белые, едва тронутые зеленью. Красноармейцев, видимо, занимал вид спокойно живущего города. Один из них снял сапог и, развернув портянку, с озабоченным вниманием рассматривал ногу. Второй сел на газон и, раскрыв зелёный мешок, вынул из него хлеб, сало, флягу.
Подошёл сторож с метлой и сокрушённо сказал:
— Что ж это вы, товарищ, а? Военный удивился.
— Не видишь, — сказал:
— Эх ты, мирный житель, — со вздохом сказал: красноармеец.
Второй, не надевая сапога, а поставив его на скамейку, опустился на траву и поучающе объяснил.
— Пока народ не пробомбят и не растрясут всё барахло, ничего не понимает. — И сразу же, меняя голос, он обратился к Михаилу Сидоровичу: — Папаша, садись, закуси с нами, выпей грамм пятьдесят.
Мостовской сел на скамейку рядом с сапогом, и красноармеец поднёс ему чарочку, кусок хлеба и сала.
— Кушай, батя, в тылу, наверно, отощал, — сказал: он. Михаил Сидорович спросил, давно ли они с фронта.
— Вчера в это время ещё там были, а завтра снова там будем — на базу приехали за покрышками.
— Ну как там? — спросил: Михаил Сидорович. Тот, что был без сапога, сказал:
— Бой идёт в степи, страшное дело! Ох, даёт он нам жизни! Но и наша артиллерия наворотила их. Противотанковые артиллерийские полки, «иптап» называются. Немецкие танки пойдут тучей, рванут вперёд, а «иптап» уж перед ними стоит! Огонь страшный от нашей пушки! Дорого немцу это дело обходится. Но и нам, скажу, не даром!
— Чудно тут, — сказал: тот, что был в сапогах, — тихо как, народ спокойный. Не плачут, не бегают.
— Непуганый совсем ещё житель, — пояснил второй. Он поглядел на двух босых мальчиков, они бесшумно подошли, в молчаливом размышлении глядя на хлеб и сало.
— Что, пацаны, пожевать захотели? Вот берите. Жара с утра, есть не охота... — сказал: красноармеец, как бы стыдясь своей щедрости.
Мостовской простился с бойцами и пошёл к Шапошниковым.
Дверь ему открыла Тамара Берёзкина, гостеприимно просившая обождать хозяев дома не было, а она пришла работать на швейной машине Александры Владимировны. Мостовской передал ей пакет для профессора Штрума и сказал, что ждать ему незачем, люди придут с работы усталые, не время принимать гостей.
Берёзкина стала объяснять, как удачно получается: почта ходит неверно, а завтра на рассвете в Москву улетает полковник Новиков. Мостовской впервые слышал эту фамилию, но Берёзкина говорила так, словно Мостовской знал Новикова с детских лет; полковник, возможно, остановится на квартире Штрума.
Она взяла конверт двумя пальцами и ужаснулась:
— Боже, какая грязная бумага, словно в погребе два года пролежала.
Она тут же в коридоре завернула конверт в толстую розовую бумагу, из которой вырезывались рождественские ёлочные цепи.
Виктор Павлович поехал к Постоеву в гостиницу «Москва». У Постоева в комнате собрались инженеры. Сам Постоев среди табачного дыма, в зелёной спецовке с большими оттопыренными карманами, походил
Он был возбуждён, много спорил и очень понравился Виктору Павловичу никогда он не видел Леонида Сергеевича таким взволнованным и разговорчивым.
Низкорослый человек, с бледным скуластым лицом и курчавыми светлыми волосами, сидевший в кресле за столом, был большим начальством, по-видимому, членом коллегии наркомата, а быть может, даже заместителем народного комиссара. Его звали по имени и отчеству: Андрей Трофимович.
Подле Андрея Трофимовича сидели двое — оба худощавые, один с прямым коротким носом, другой длиннолицый с сединой в висках.
Того, что сидел справа, звали Чепченко — это был директор металлургического завода, переведённого во время воины на Урал с юга. Говорил он мягко, по-украински певуче, но эта мягкая певучесть не уменьшала, а даже, казалось, подчёркивала и усиливала необычайное упрямство украинского директора. Когда с ним спорили, на губах его появлялась виноватая улыбка, он точно говорил: «Я бы рад с вами согласиться, но уж извините, такая у меня натура, сам с ней ничего не могу поделать».
Второй, седоватый, которого звали Сверчков, с окающей речью, видимо коренной уралец, был директор знаменитого завода, об этом заводе писали в газетах в связи с приездами фронтовых делегаций артиллеристов и танкистов
Он, чувствовалось, был большим патриотом Урала, так как часто говорил:
— Мы на Урале уж так привыкли.
Он, видимо, иронически относился к Чепченко, и, когда украинец говорил, тонкая верхняя губа Сверчкова приподнималась и обнажались его жёлтые, обкуренные зубы, а светлые голубые глаза насмешливо щурились.
Рядом с Постоевым сидел маленький плотный человек в генеральском кителе, с медленным взором желтовато-серых глаз; его все называли генералом.
— А ну, что генерал скажет, — говорил кто-нибудь.
У окна сидел с независимым видом, раскачиваясь на стуле, опершись подбородком на спинку, совершенно лысый румяный молодой человек — его все звали «смежник», и Штрум так и не услышал ни разу его фамилии и имени-отчества. На груди у «смежника» было три ордена.
А на длинном диване сидели инженеры-»главинжи» и заводские энергетики, начальники экспериментальных цехов — все сосредоточенные, нахмуренные, с печатью бессменного и бессонного заводского труда.
Один, пожилой, был, видимо, практик из рабочих — голубоглазый, с весёлой, любопытствующей улыбкой, на его тёмном пиджаке блестели два ордена Ленина, рядом с ним сидел молодой человек в очках, напоминавший Штруму одного замученного экзаменами знакомого аспиранта.
Всё это были «тузы» советского качественного металла. В момент, когда Штрум вошёл в комнату, Андрей Трофимович громко проговорил:
— Кто сказал, что на твоём заводе бронеплиты нельзя выпускать, тебе ведь дали больше, чем всем, почему же твой завод не даёт того, что ты обещал Комитету Обороны?