За спиною прошлого…
Шрифт:
Вездесущий и наивный в своей простодушной изысканности, он первый из цветов, что дарит ребёнок маме. Измятый в кулачке стебель терпит от самой земли до нехитрой фарфоровой чашки со сколотым краем, и негует 11 там, позволяя выбраться из самой своей середины то муравью, то божьей коровке, то паучку. И щербатая, как то дитя, чашка счастлива, что нужна ещё, хотя цедит понемногу воду из трещины на боку, но достанет влаги цветку, да не одному.
От млечного сока одуванчика до Млечного пути – куда меньше, чем кажется. И кто-то простодушный, ровно жаркий жёлтый цветок, разбуженный ночью от огненного росчерка по небу, тронет задумчиво
11
нежится
«Одуванчики во все глаза глядели
на солнце…»
Чёрное и белое
Солнечный луч издали был похож на оленёнка. Он взбрыкивал промежду кустов, стараясь не выпачкаться о пудру молодой зелени, – не из-за себя, а дабы не потревожить её младости, не тронуть липких от сладких материнских соков ладоней.
Лучик бежал и улыбался. Собирая морщинки подле глаз в лукавые стрелки, рассматривал вырезанные из травы, раскрашенные белым карандашом инея розетки одуванчиков и непослушные, торчащие на стороны чубы хрена; принюхивался к мокрым пятнам на лесных тропинках, что приключились от перелившейся через край утра вчерашней вечерней росы, да дразнил одуванчики, выманивая их из бутонов.
Луч солнца казался нежен, юн и от того чуточку боязлив. В его облике удивительным образом сочетались упрямство и уступчивость, властность и та наивная чистота, которую – тронь едва, и всё оно будет уже не то, не так, но иначе, дурнее, отчётливее. Ибо безотчётное – куда как честнее! А исчезнет поволока тумана, – с нею ускользнёт и тайна, коей сбыться не суждено никогда. Как тому пути не быть пройденному до конца ни прежде, ни после, ни теперь.
Дрозд выкупался в пруду после сна в гнезде, расправил крылья, обсыхая под душем из солнечных лучей, тешит душу, да поглядывает на ласточку, что отмывается с дороги, отстирывает манишку и пыльные полы иссиня-чёрного фрака.
– Отчего вы носите белое? – Бывало, вопрошают у неё.
– Так чёрное пачкается точно также! – Резонно ответствует она, и сияет глазом навстречу солнечному лучу…
Шахматные рябчики
– Гляди-ка на эти бутоны! Кажется, будто это не цветы,, а кисти усталых рук свисают со стеблей, как с худых колен!
– То рябчики, шахматные рябчики в нашем лесу…
Трясогузка плескалась в пруду, перебираясь с одной купели листа кубышки на другой, трясла юбками крыльев, расправляя каждую складочку, дабы смыть с себя воспоминание о… она уж позабыла про что были они!
Проверяя на прочность каждый лист, птица подпрыгивала на нём, разбрызгивая воду, и лишь только после, убедившись в том, что стебель достаточно силён, приседала, погружаясь всё глубже и глубже, покуда пёрышки на её воротнике не всплывали ближе к небритым щекам. Немного погодя, мокрая с кончика хвоста до кончика клюва, трясогузка ловила стекающие с носа капли и нежилась, подставляя серое, незагорелое за шиворотом перьев тело солнцу.
Подле, белыми бабочками порхали лепестки цветов вишни. Шмели, насупившись для порядка, пролетали мимо с неоспоримым гудением. Земляные пчёлы суетились промеж свежей поросли травы – упругой, да упрямой по младости своей. Та же, что постарше, не топорщилась, но, послушная шагу, не клялась, не кляла, а кланялась покорно, да думая однако ж про своё, терпела кратко, дабы воспрянуть через недолгий час.
А там уже, невзирая на солнце, нагрянул и дождь. Он не взялся стучать по крыше и подоконнику, не облизывал оконные стёкла, не шёл мимо, но топал по земле, отбивая ритм, очень похожий на тряску грузового состава, – бесконечно грузного, избитого, загорелого с одного боку и навеки простуженного.
Шахматные рябчики, трясогузки, чернильные брызги ягод черники, сукровица земляники… И всё это есть… здесь…
На сон грядущий…
– Ох, и было ж у нас веселье!.. И как набежали ребята, парни да парубки, да как почали хватать девиц за белы щёки, стряхивая не взором нескромным, но прикосновением смелым пудры муку со щёк. Тем-то и не смолчать, и не молвить, стыдно и боязно, а парнюженькам только того и надобно, дабы смутить девичью красу, и под приключившейся от того немотой взять своё, о чём ни подумать, ни сказать… – Хрипло шепчет подле моей кровати дед.
– Вот, чудак-человек! – Возмущается бабушка. – Про что ты там дитю малому мелешь на ночь глядючи? Нет бы сказку каку, а то не токмо слышать – мимо не пройти, сгоришь со стыда!
– Я с тебя дивлюсь, сколь в такой небольшой голове мусору понакидано! – Лукаво усмехается дедуся. – Ты про что думаешь я внуку кажу?!
– И про что ж?!!
– Да про то, как шмели, и осы с пчёлами налетели на наш вишенный сад! А ты про что подумала? Эх… ты! Охальница. Вот какой смолоду была, таковой и осталась.
Сквозь застывающий клей дрёмы я слышу беззлобную перебранку бабушки с дедом, через приоткрытые ставни чудится сладкий запах вишнёвого варенья из не народившихся ещё ягод, а простывший ветер доносит гудение крыл майских жуков. Они неутомимы в своём стремлении подровнять месяц по лекалу прежней ночи, но противится он тому, и делается лишь весомее, отвоёвывая у гущи неба всё бОльшую его часть. Однако же, как ни упорен кажется он, темноты куда как больше, чем решимости месяца справиться с нею.
А поутру… Земля оказывалась усыпанной поверженными жуками, а май, обескрыленный и обескровленный, взирал победителем на хладный профиль луны, что таяла у всех на виду.
Былое
Едва солнце прикрывает за собой дверь горизонта, но свет его ещё пробивается из щели между землёй и небом, как лес наполняется гудением, будто идёт на взлет силами многих крыл. И ты стоишь и ждёшь, когда наберётся достаточно мочи в дубраве, дабы подняться, воспарить, да в шлейфе осыпающейся с тонких корней почвы, раствориться в поднебесье.
Тихо. От солнечного света пахнет соснами, от ветра – дождём, грозой, предвкушением долгой жизни и счастливой судьбы.
Белки снуют по веткам так проворно, что кажется, будто продевают шерстяные, либо суконные, припечённые солнцем нити в их переплетение.
Заместо ночевавших под кустом косуль – оставлено лёгкое, нежное покрывало из лишних об эту пору ворсинок, сброшенных в отутюженную тёплым боком траву.
И таким вот манером, исподволь, довольно бедный и одинаковый с прочими участок леса оборачивается тою своей стороной, понятной и уютной, что заметна не всякому. Степенные прогулки по его тропинкам, когда густое от аромата течение разнотравья выносит на берег реки, кажется сном наяву. Птицы с беспокойством заглядывают тебе в лицо, ужи вьются у ног, готовые преградить путь туда, куда ступать не след. Привычные к соседству муравьи снуют тут же, и непременно находится один, что посмелее, который, отвлекая от грустных дум, просит подсобить донести весомую, непосильную для него поклажу до искомого места. И немного погодя, благодарный за помощь, отирает с облегчением загорелое дочерна лицо, встряхивает несуществующим чубом, как обыкновенный работяга и торопится дальше, ибо без дела сидеть не привык.
Конец ознакомительного фрагмента.