За спиною прошлого…
Шрифт:
Раскатала весна поверх чёрной земли чистые зелёные ковры. В коротком их ворсе запутались чёрствые жуки и сделанные из розового мармелада дождевые черви. Овсянка, вымочив перья в пруду, оттерев от себя с отчаянным тщанием само воспоминание о сделанном пути, поглядывает не без интереса и на жуков, и на вывалявшихся в пыли, как в сахарной пудре, червячков, но, притомившись с дороги, довольствуется лишь тем, что они есть.
И ведь это ещё не вся весна, а лишь мелькнувший край её цветастого платка, что исчезнет из виду так же скоро, как и появился… там и тут… там и тут… там и тут…
Лоскут
Небо чудилось недописанной, брошенной на половине мазка акварелью. Из-за того ли, что не достало красок, обронили кисть ненароком, либо по иной какой причине, но чудно выписанные белым облака оказались наспех замараны до кучи туч, а тех, что миновала сия участь, стыдились в угоду закату. Облака, так казалось, вот-вот хватит удар, столь красны были их чрезмерно пухлые щёки. Солнце, сжалившись над ними, поспешило удалиться, и почти тотчас, будто бы дождавшись своего часа, отделившийся от серого облака хрущ 8 принялся торопливо растрачивать слабую пружину своего завода. Он делал это с заметной охотой, методично, со вкусом, невзирая даже на погоню летучей мыши, обронённой из той же тучи и отправленной ему вослед. Впрочем, мышь вскоре оказалась подхвачена ветром, словно бы сухой лист, и взмыла ввысь, слившись с тёмным пятном облака на небе.
8
майский жук
Засмотревшись на это, ласточка перепутала дверь с окном, ударилась душой о стекло, да так, что закашлялась. Ладно только – изловчилась отпрянуть немного, дабы не расшибиться вовсе. То было бы ох как некстати, – вокруг, да подле чересчур много грустного и без того.
На коротких, в растопырку, пальцах молодой травы с раннего утра пауки сушат свои заплаканные платки. Ёж прямо так, на дороге, сбросил свою сторожкость вместе с колючей шубой, не дотянув немного до весны. Встрял в вечность на полпути к равноденствию. Колкий его характер обмяк под тяжестью земного притяжения… И тоже – во всём. Скоро съёживается лоскут жизни. Как не расправляй, а достанет его лишь на то, про что не упредили наперёд.
Безысходность
Каравай хлеба, выпеченный на слабом огне весеннего солнца и присыпанный мукой облаков, лопнул от избытка в себе блага, как сдобы, так что стало видно нежный, сытный его мякиш, полный ручьёв голубой крови под хрустящий нежный корочкой.
Дрозд сидя на яйцах в гнезде, задрав голову кверху, любовался видом, а со стороны казалось, словно бы он придерживает клювом небо, чтоб не рухнуло оно невзначай, да не придавило его и не видавших ещё жизни детишек. Косился певчий 9 на мир, не спросясь на то ни у кого дозволения: левым глазом по левую сторону, правым – на оставшуюся.
9
певчий дрозд
Вишня, вся в инее белых цветов, загораживала от него окрестности, дозволяя разыграться воображению так, как это было ему угодно. И дрозд, околь 10 были на то охота и время, размечтался о кипельно-белых кружевах морской волны, что некогда тянулись по мелководью от самых его ног, до покуда хватало сил выглядывать горизонт. Во властном крике ворона над
10
пока, покуда, до тех пор итп.
Невинный, но напрасный дурман мечтаний сморил, в конце концов, дрозда и он проспал самый день, вечер, да закат до того самого часа, как ночь опустила затёртую монетку луны в кармашек месяца…
– Скажите, любезный, а по душе ли вам то, что вокруг? По нраву ли?..
– Грусть с отчаянием овладевают мной при виде всей этой красоты, но быть может, именно налёт безысходности и причиняет картине то очарование, которое во всём и во всех, кто окружает нас…
То, что ветер принёс издали…
Весна. Некто пустил кровь берёзе, стынут опилки подле израненного ствола. Собственные слёзы мешают рассмотреть те, во-истину кровавые, что текут по морщинистым щекам коры. Они замрут, засахарятся вскоре, и будет не отыскать уже тех ссадин, в отличие от прожигающих душу воспоминаний. Не опостылеют они, но будут терзать недосказанностью и недооценённостью, поспешностью, с которой соскользнули в Лету под едва слышную мелодию ожидания новых чудес.
Молчать из нежелания оскорбить неправдой… Как верно, сколь часто описывает это скромность тех, кто не желал распространятся о тяготах войны, ибо не хотел замарать близких той безудержной, бездонной нечистотой, коей богато иное несчастье. Но такова она, всегдашняя тёмная сторона жизни, поверх которой произрастают её живые цветы.
Вне войны, трагедия смерти кажется случайностью, недоразумением, но в бурном её течении встречается на каждом шагу, чудится в сыром окопном дыхании, слышится через вой, заглушающий торопливый побег сердца от страха, появившегося на свет одновременно с ним, и продолжается до… до… до…
– Ты опять заикаешься?
– Н-нет, п-просто з-з-за-мёрз.
– Тебе нехорошо?
– Всё н-нормально.
Мальчишка не любил врать, но язык вдруг перестал умещаться во рту, а руки вновь предательски дрожали, и дабы скрыть это от сестры, он сунул их в карманы. Парнишке было уже шесть, и по меркам военного времени он уже не считался маленьким. Год назад, когда ему едва исполнилось пять лет, он был контужен во время бомбёжки, после чего стали сильно дрожать руки. Мальчишка стеснялся этого, а потому немного сторонился людей и охотно вызывался пасти единственную кормилицу – козу, дабы побродить с нею в тихом месте, промежду надгробий местного кладбища. Рогатой было всё равно, где объедать траву, покуда парнишка занимался тем, что разбирал надписи на плитах, ощупывая затёртые буквы широкой ладошкой.
Возвращаясь домой, он опять-таки принимался за чтение, подложив под себя руки. Так ему было спокойнее. Но вот сестрёнка… Зачем она следит за ним, тараща свои зелёные глаза?
Дети сидят у стола, каждый за своей книжкой.
– Не смотри на меня! – Время от времени просит мальчишка сестру.
– Вот ещё… Больно надо. – Отвечает та и беспокойно ёрзает на стуле.
– А помнишь, как ты потерялся? – Подаёт вдруг голос девочка. Она старше брата на целых полтора года, отчего помнит про их жизнь немного больше, чем он.