За светом идущий
Шрифт:
Узнав, что в Чигирин приехал царский посол, Анкудинов и Конюхов поехали туда же, нимало не опасаясь, ибо правил всеми делами в Чигирине их друг Иван Выговской. И на этот раз Тимофей хотел доподлинно выведать, что надобно здесь московскому послу.
Генеральный писарь принял Тимофея, как и прежде, душевно и приветливо:
— Ты, князь Иван, на меня будь надежен и Василия Унковского нисколько не страшись. Здесь я хозяин. Если кому и надобно чего страшиться, то не тебе.
Анкудинов слушал Выговского внимательно: давно понял, что нет среди близких гетману людей большего врага русскому царю,
В конце разговора Выговской сказал, где стоит посольство, и Анкудинов, оставив коня во дворе Выговского, пошел к посольскому дому. Возле дома встретил он двух слуг Унковского и, назвавшись торговым московским человеком, легко затеял с ними беседу о Москве, о дороге в Чигирин, о местных делах. Нашлись у собеседников и общие знакомые: знал Тимофей свояка Унковского, думного дьяка Михаила Данилова, нашлись и общие знакомые из числа торговых людей средней руки.
По совету Выговского Анкудинов направил к московскому послу Костю, назначив Унковскому на завтра в полдень свидание в церкви.
Тимофей и Костя весь остаток дня советовались, как им вести себя с послом и что говорить. И хотя решили стоять на прежнем, покоя в душе ни у того ни у другого не было.
Тимофей заснул под утро. Снилась ему Вологда, мать, владыка Варлаам, табуны в ночном.
Проснувшись близко к полудню, Тимофей вспомнил ответы рукописного сонника, или же «Снов толкователя», что видеть лошадь — ко лжи, а многих лошадей — ко многим вракам. Видеть же попа — к несчастью. И закручинился.
Когда Анкудинов пришел в церковь, Унковский был уже там. «Видать, тебе увидеться со мной не терпится больше, чем мне с тобой», — подумал Тимофей, вглядываясь в бледное, благообразное лицо царского посла.
Унковский тоже неотрывно глядел в лицо Анкудинову — сурово и спокойно. Оба они сразу же узнали друг друга: хотя и не часто, но встречались в московских приказах по разным делам.
Тимоша, войдя в церковь, снял шапку, и получилось, что он вместе с угодниками божьими заодно приветствует и Василия Яковлевича. Унковский в ответ еле наклонил голову. Не называя Анкудинова ни по фамилии, ни по имени, Унковский сказал:
— Надобно тебе ехать в Москву.
— Кому это надобно? — спросил Тимоша дерзко.
— Великому государю Алексею Михайловичу, — ответил Унковский со сдерживаемым раздражением.
— Пошто я ему занадобился? Ай жить без меня не может?
— Ты, Тимофей, не дури. Если государь велит — сполняй. Много ты дурного ему учинил, но он все то тебе прощает. А не поедешь, — голос Унковского стал строгим и пугающим, — достанем тебя силой и привезем, где бы ты ни обретался.
— Да зачем я ему, государю? Ежели он меня простил, для чего же меня в Москву требовать? Для награды? — В голосе Анкудинова звенела все та же насмешливая струна, с самого начала раздражавшая Унковского.
— Не холопье дело — рассуждать! — взорвался посол. — Ты прежде исполни, что тебе велено, а потом уж увидишь, зачем да почему.
— А я сызмальства в дураках не ходил и холопом себя никогда не считал! По мне, тот холоп, кто себя таковым сам понимает, будь он хотя бы боярин, князь или государев посол!
— Вот как ты заговорил, христопродавец! — покраснев, будто от удушья, закричал
— Это ты будешь о народе радеть, благодетель? — по-прежнему тихо, но уже без насмешки, а с еле сдерживаемой яростью спросил Анкудинов. — Ты будешь мне говорить о народе? Да вы его десять тысяч раз ограбили, обездолили и продали — ты, твой царь и вся ваша воровская ватажка! Вы потому и боитесь меня, что я давно вас раскусил: понял, какие вы народу отцы и защитники. Оттого-то и нет вам покоя, оттого-то и ловите вы меня, да только не поймаете. А я до вас когда-нибудь доберусь. Помяни мое слово, господин посол. И тогда не ждите у меня пощады, не будет ее вам — народ не даст.
Анкудинов повернулся и выбежал из церкви.
Сердце его гулко билось, он тяжело дышал от обиды и ярости, и в мозгу у него все время крутилась одна и та же фраза: «Никогда и ни за что не стану я больше переговаривать с царскими холуями. Никогда и ни за что».
После свидания в церкви вконец раздосадованный Унковский еще раз призвал к себе Левко, называя его, впрочем, на московский лад Лёвкой, и из собственных рук дал готовому к убийству мещанину ладную пистоль — сверх посула, хотя и пистоль стоила немалых денег. И с той пистолью Левко ежедень крутился около Тимошкиного двора и прятался у дороги, но жил вор очень бережно, и казаков возле него было прикормлено много, и Левко, отчаявшись убить Тимошку из пистоли, решил подыменщика отравить. Да только не знал, как к тому делу подступиться. И, страшась потерять обещанную ему великую мзду, пошел напрямки.
Жил в Чигирине коновал и цирюльник Федор Пятихатка, Левко знал, что цирюльник пускает кровь, варит целительные зелья, знает заговоры от дурного глаза и — поговаривают — может изготавливать яды для опоя и окорма. Одного не знал Левко: что Федор Пятихатка стародавний доброхот Выговского и обо всем, что узнает либо услышит, немедля сообщает генеральному писарю.
Левко пришел к Федору и попросил у него какого-либо отравного зелья, уверяя цирюльника, что его свояк, живущий на хуторе под Киевом, решил таким образом избавиться от волка, уже задравшего у него четырех овец.
— А не две ли у того волка ноги? — спросил Пятихатка. — А то дам тебе зелья, а ты его супротив человека спользуешь.
Левко побожился, что никаких лихих замыслов он не имеет, носит крест и только того и хочет, чтоб помочь свояку.
— Я дам тебе сильного яду, — сказал Федор, — от него не только волк — медведь подохнет, но стоить это будет недешево.
Левко, услышав цену, ахнул:
— Дак ведь на такие деньги свояк две дюжины овец купит! Нешто нету у тебя зелья подешевле?
— Есть-то оно есть, да от него и петух может оклематься, а уж если хочешь кого наверняка уморить, то тогда и деньги плати, какие требую: не простое это зелье — заморское, из города Венеции, где проживают по таким делам на весь мир знаменитые мастера.
Делать было нечего, и Левко, стеная в душе, отдал Пятихатке золотой червонец — пятую часть обещанной Унковским награды, а взамен получил щепотку белого порошка, который, по словам цирюльника, не имел ни цвета, ни запаха, без остатка растворяясь в любом питье и в любой пище.