За Великой стеной
Шрифт:
«Убегу!» — подумал Ке.
Сом, будто читая его мысли, произнес:
— Ты теперь как обезьяна в сетке. Не вздумай бежать — найдет. Считай, что тебя мобилизовали в армию. Советую научиться отдавать честь. Пошли, покажу казарму.
Каморка в гараже была светлой, но невероятно захламленной. Сом указал на голый топчан:
— Твой!
Топчан Сома был с бельем и одеялом.
—
Он поднес к носу парня кулак. Вид огромного кулачища дополнил мысль старшего телохранителя.
В тот же день Ке познакомился с дочкой господина, красавицей Дженни. Она пришла в гараж, легла на капот машины, закурила сигарету и начала душеспасительную беседу:
— Ты хочешь учиться? Дурак! Я про тебя все знаю... Мне бы быть шпионкой. Я умею подслушивать. И еще люблю, когда дерутся мужчины... Бенц! Бенц! Все в красных тонах... У меня эмоции принимают окраску... Я все вижу в разных цветах... Ты, например, оранжевый... Почему-то ты мне кажешься оранжевым. Наверное, потому, что ты хочешь учиться. А что толку? Я училась... Единственно, вспоминать есть о чем. А теперь я пишу отцу отчеты. Он, как все китайцы, страшный бюрократ — падает на колени перед листком бумаги, если на нем написан хотя бы один иероглиф. Я вроде секретарши... Лучше бы осталась в Штатах. У меня был... я тебе скажу, ты не трепач? У меня был мальчик. Сын миллионера. Он был в меня влюблен... Он был такой весь голубой, голубой, вроде тебя, но ты оранжевый. Роковая любовь. Он застрелился из-за меня. Не веришь? Больше всего я ненавижу желтый цвет — цвет стариков.
Пройдоха слушал болтовню хозяйской дочки вполуха. В гараже оказался кран, поэтому не пришлось таскать воду из кухни. Он затолкал простыню, наволочки, сорочку «приятеля» в чан, залил водой, засыпал стиральным порошком. Ничего, что вода холодная, порошок съест грязь.
— А мой отец черного цвета, — продолжала Дженни. — В нем есть что-то трагическое... А вообще...
Она уставилась на Пройдоху большими подведенными тушью глазами.
— Я не люблю отца, — сказала она тихо.
— Не говори глупостей! — отозвался Пройдоха.
— Я тебя не провоцирую, не бойся, — устало сказала Дженни. — Я тоже неудачница. Зря он отправлял меня учиться. Но кто я теперь? Я шла куда-то, пока меня вели. Ох, лучше бы меня посадили в красный паланкин, не спрашивая согласия на брак. Кому нужно мое согласие? Я бы рожала детей, придумывала хитрости, чтобы перехитрить мужа, и умерла бы счастливой. А сейчас сижу будто в золотой клетке. Поговорить не с кем, поэтому с тобой и разговариваю. Но запомни... Продашь меня, я вывернусь, а тебе головы не сносить.
— Я ничего не слышал и ничего не хочу слушать, — пробурчал Пройдоха, полоща белье.
— Все вы трусы! — обозлилась Дженни. — Хочешь поцеловать меня? Хотя ты не умеешь.
—
— Трус! — ответила Дженни и демонстративно бросила окурок в чан с бельем.
— Дал бы тебе... Иди отсюда!
— Дай! Ну дай!
— Еще бросает окурки... Уходите!
— Ничего не дашь, — сказала Дженни, и ее глаза опять стали пустыми, как разбитые фары автомашины. — Мне жалко тебя. Ты попал к паукам. И сам станешь пауком, желтым пауком, отвратительным, самого противного цвета — императорского [29] , желтого, с чуть зеленоватым оттенком, и не по всему фону, а мазками... А может, тебя выжмут и уберут, как Длинного. Был он не три и не четыре. Сом напялит темные очки, чтобы живого солнца не видеть, и пьянствует. Если не будешь болтать, я помогу. Мой отец страшный человек... Тебе даже не понять, о чем я говорю. Ведь ты цветной...
Она демонстративно повернулась и, играя бедрами как опытная женщина, пошла к выходу.
Седая бороденка когда-то была окладистой бородой, теперь белесые глаза-буравчики были темными, широко раскрытыми, они глядели на мир весело и с любопытством, точно вопрошая: «А дальше что? Преудивительно!»
— Время не жалеет даже бога, — сказал батюшка, звали его Тихоном. — Представьте, вот таким был я в молодости. О время, съеденное саранчой! — Он кивнул на портрет маслом.
Поверить было нетрудно. Семьдесят лет не двадцать. Роста отец Тихон был среднего, сухощавый, цвет кожи с лимонным оттенком, что свойственно европейцам, долгие годы прожившим в тропиках.
Мое внимание привлек портрет...
Портрет был написан уверенной кистью большого мастера, манера письма мне показалась знакомой: тон, тени, общая гамма красок...
— А это я баловался, — скромно сказал отец Тихон, показывая на бесчисленные рисунки яков тушью и маслом.
«Кто написал портрет? Чертовски талантливо. А что, если попытаться купить его у Тихона? В любом салоне эта картина займет достойное место».
Домик отца Тихона был разделен на две части легкой стеной, как это принято у японцев. «Гостиная», в которой мы находились, напоминала музей и одновременно лавку старьевщика, куда приносят самые неожиданные вещи — акульи плавники, морские звезды, кораллы, шкуру снежного барса, тронутую молью, сушеного крокодила, он лежал на пузатом стеклянном шкафчике, набитом фигурками яков из нефрита, кости, обожженной глины — целая коллекция.
— Приход нищенский, — жаловался Тихон. — Ютилось здесь около ста русских семей. Куда нас только не разбросало! Грозы отгремели, хватит под чужими навесами прятаться, пора домой возвращаться: старикам замаливать грехи, молодым жить. Прихожане остались из местных, крещеных — беднота, полуязычники, но кроткие, и не так в вере стойки, как церкви верны, — все-таки защита какая ни есть, взаимопомощь, словно утешения услышат в горе. Приходская школа есть. Власти разрешили. Обедом кормим и учим слову божьему. Бесплатно. — Он выжидательно посмотрел на меня.