За землю Русскую
Шрифт:
Александр втиснулся между Любашей и Анкой. Тесно, но ему так хорошо чувствовать их близость. Тяжелая льняная коса Любаши щекочет лицо.
— Держись за меня… Крепче! — приказала Любаша, когда Александр коснулся ее. С каждой секундой ледянка быстрее и быстрее скользит вниз. Ветер бросает в лицо колючие снежные иглы. Все летит мимо. Вихрь движения, близость Любаши опьянили Александра. Не сознавая того, что делает, он с такою силой сжал девушку, что она покачнулась. Ледянку в этот миг подкинуло на ухабе, занесло, и все, кто были в ней, живым клубком вывалились в сугроб. Это было еще неожиданнее, еще веселее. Александр не разжал рук, не слышал, как сзади вскрикнула Анка. Только горячие глаза Любаши видел
— Княжич Сано!..
Любаша вскочила. Александру представилось, что сейчас убежит она и никогда больше не позволит прикоснуться к ней. Но Любаша — взволнованная тем, что произошло, раскрасневшаяся — стояла рядом. С восторгом и изумлением, как будто впервые видит он девушку, Александр смотрел на нее. Все в ней было ново и неожиданно сегодня: заразительный блеск глаз, полуоткрытые губы… Казалось, кроме лица девушки, исчезло все перед Александром — и вежа, и ледяная гора, и шумная ватага катающихся. Будто стоят они с Любашей где-то далеко-далеко, в занесенной снегами пуще.
— Княжич Сано, приходи вечером за Гончары… Масленицу жечь, — сказала Любаша. Она отряхнула с себя снег, губы ее улыбались.
— Приду, — молвил он и шагнул к девушке, словно за тем, чтобы лучше рассмотреть и запомнить ее лицо. — А ты… будешь?
— Буду, — коротко ответила Любаша и стрелой побежала на гору, догоняя подруг.
Ярослав пировал в гридне с ближними дружинниками. Пир длился со полудня. Без устали ходили круговые чаши. Не всякому по силе княжая чаша, особенно когда счет им перевалит за дюжину. Тех, кто не выдерживал, волокли в боковушу, отливали холодной водой.
На лавках, о плечо с князем, воевода Ратмир. Ни одна чаша не обошла витязя; и не то что лицо — седые усы воеводы, кажется, и те порумянели от выпитого. Напротив князя — Мука. Он распахнул малиновый кафтан; на обнаженной груди воеводы виден налившийся кровью старый рубец. Чука не говорлив. Сдвинув брови, он хмуро посматривает вокруг, точно не радуют его веселый смех и буйные клики пирующих.
— Почто молчишь, Чука? — покрывая голосом шум пира, крикнул Ярослав воеводе. — Почто, как бывало, старое не вспомнишь, новое не судишь? Аль тебе не люба масленица, не по сердцу пир? Скажи молодым, как ты в походы хаживал, из каких рек воду шеломом пил?
— Ко времени ли вспоминать старое, княже? — не поднимая бровей, буркнул Чука. — Мой шелом проржавел на полавочнике. О чем вспоминать, о каких битвах сказать витязям? Не битвами хвалятся витязи нынче, а зайцами, что в поле выловлены.
— Строго судишь, Чука, — вспыхнуло и потемнело лицо Ярослава. — Не забыл ли ты масленицу русскую? Не забыл ли, что не попы звонят в колокола масленице, а на веселых пирах круговые чаши?
— Чашей круговой и я тешусь, княже, — продолжал свое Чука. — Да речь моя не о том, — он положил на стол руки и раскрыл ладони, как бы показывая нечто такое, что должно всех удивить. — Вот она, масленица — широкая, обжорная; и чаша сладка, да звон ее не громок.
— Что еще молвишь? — спросил Ярослав.
— То и молвлю, что мы скачем в поле за зайцами, а Литва жмет на Полоцк да на Смоленск, Пскову-городу грозят лыцаришки немецкие. Полоцкие князья доброю волею пустили лыцаришек, а те обманули полочан, захватили земли ливов и эстов, машут кулаком Руси. Били с тобою, Ярослав Всеволодович, мы тех лыцаришек, мир им давали. Клялись нам лыцари, да клятвы их дешевле сбитню.
О том, что сказал Чука, Ярослав и сам задумывался. Тревожили его вести из Смоленска и Полоцка, косо посматривал он за Псков, к Варяжскому морю, где засел жадный до чужих земель, воинственный враг. Правду молвил Чука — дешева клятва рыцарей! Неспокойно и на южных украинских землях.
Ныне половцы, как и встарь, тревожат набегами украинных, но половцы не страшны; не трудно их отогнать и самим погулять в половецкой степи. А если вновь появятся перед русскими рубежами ордынские конники… Слухи о сборах Орды к походу есть из-за Каспия. О! Собрать бы вокруг суздальской рати полки удельных… Во главе этого войска Ярослав не испугался бы померяться силой с ордынянами. А соберешь ли? Раздроблена, обессилена Русь. Князья дрожат за свои уделы, не сговоришь. Нападет Орда, некому заступить рубежи. Поэтому и горько слушать речи Чуки. Когда тот умолк, Ярослав окинул нахмуренным взглядом витязей, приподнялся, в глазах его сверкнул гнев. Стало тихо. В гневе Ярослав не всякое слово и не от всякого, кто скажет, стерпит.
— Правду молвил Ерофей Чука, — медленно, будто с трудом давались ему слова, произнес Ярослав. — Перечить не буду. На радость врагам сидим в безделии, в домашних распрях. А не будет того! — Тяжелый кулак князя с силой опустился на стол. Дубовая доска столешницы надломилась, чаши и медные ендовы заговорили звоном. — Не будет, — повторил он. — Справим масленицу и в путь, в Переяславль…
…Александр не поднялся на гору вслед за Любашей. Чувство, которое захватило его, было так глубоко, так ново, что Александру хотелось побыть одному. Он вернулся в терем. Одиночество показалось еще тягостнее. Скорей бы наступил вечер, скорей бы проводы масленицы! Из гридни доносились клики и шум пирующих. Александр приоткрыл дверь, заглянул туда. Громко раздавался голос отца. Александр услышал последние слова о скором походе. Поход! До сего дня батюшка не говорил об этом. Спросить бы. Но тут пошла круговая. Кто-то крикнул «славу». Ярослав выпил первым и опрокинул чашу. Александр подвинулся немного вперед, и вдруг глаза его встретились с глазами отца. Ярослав позвал:
— Олексанко, подойди сюда!
Александр повиновался. Подошел к столу, спросил:
— Что велишь, батюшка?
Ярослав наполнил медом чашу, поднял ее и протянул сыну:
— Пей!
Александр замешкался. Неловко взять чашу в кругу витязей и стыдно: не выпьет, что скажут о нем?
— Батюшка!
— Велю… Пей! — приказал Ярослав.
Александр принял чашу. Закрыв глаза, стараясь не дышать, опрокинул ее. Будто жгучие искры пробежали по телу. Ударило в голову. Ярослав смеется:
— Каков сынок! Выпил — не поморщился. Ехали в Новгород, ждал — мальца встречу, ан, зрю, Олексанко мой витязь на славу. На коне сидит, копьем володеет и ростом вытянулся. В меня пошел, только волосом рус, в материнскую стать. Небось, Олексанко, скучно тебе с нами, со стариками, — повернулся к сыну. — Иди на двор! С молодшими дружинниками веселее… А может, зазноба чернобровая сердце тронула, а? Покраснел… То-то!
Вечером, как стемнело, на холме, за Гончарами, зажгли костер. Выложен он из поленьев и плах, как терем. Внутри сухие веники, березовая «скала» — все, что неделю до масленой собирали по дворам. На князьке «терема» — масленица. Рожа у нее — пестерь, вениками опушенный, сама из соломы, поперек кол, на нем два снопа — руки растопырены. Вокруг костра девушки ведут хоровод. Горит масленица, горит зима студеная, яркое пламя брызжет искры высоко-высоко, в темную глубину украшенного звездами неба.