За живой и мертвой водой
Шрифт:
Два денька миновало, миновало и три и четыре денька, а весёлый псаломщик и не думал уезжать. Посмеиваясь, он говорил нам:
— Очень здорово у вас, честное слово. Главное — самовар когда угодно, ночью ли, днём ли. Живёте вы, как бродяги, прости господи, а хорошо мне с вами. Я тоже на одном месте не могу долго усидеть. Тянет и тянет меня куда-то, а куда — не знаю. Посижу в Озерках недели две, и так у меня засосёт, моченьки моей нету. И заколесишь по уезду. Человек, по-моему, должен искать новые места. Мы все родимся бегунами, а которые сидят долго на одном месте, протухают. Под лежачий камень и вода не течёт. Правда, что ли?
Он
— Пропасти на вас нету, ей-ей, — ворчал он по поводу этих своих неудач.
Увидев пачку прокламаций, он испуганно замахал руками, понизил голос до шёпота, принялся нас отговаривать:
— Бросьте вы, ей-богу! Ну, зачем это вам? Ничего не выйдет. Не такие вояки бывали, а упекали, куда Макар телят не гонял. — Вздохнув, прибавил громко: — И чего я с вами путаюсь? Небось, мой отец Тимофей анафеме предал меня, а я тут валандаюсь с вами. Да ещё в тюрьму попадёшь через вас. Нет, надо ехать. Подальше от греха!
Но он не уезжал. Почти ежедневно он отправлялся «смотреть машины». Побывав на одной из фабрик, вернулся взъерошенным и растрёпанным:
— Боже ты мой, до чего дошли! Сама всё делает, машина-то. Стоит при ней человек и только ручкой эдак поправляет, а она жарит, а она жарит! А вы говорите, нельзя выдумать вечный двигатель. Да она как живая! Нет, дайте срок, дойдет, дойдет. Почище ваших прокламашек будет, не то что… За каким нечистым нужна ваша революция, кому она, если будет вечный двигатель? Отвечайте, р-р-ракалии вы эдакие? Поставил у каждой избы такую машинку, махонькую, и все мильонщиками станут. А почему? Потому что — даровая сила: сиди себе посиживай, а она будет на тебя работать… Да я с машиной куда хочешь закачусь — в Азию, в Австралию, на Новую Землю, на Луну. Она тебе всё даст, она, брат, не позволит тебе сидеть на одном месте, нет, она встряхнёт тебя, увалень эдакий. Двигайся, путешествуй, орудуй!.. Посидите в моих Озерках, тогда поймёте, тогда расчухаете как следует, зачем машина нужна человеку. А вы… революция. Революция меня за океан не понесёт.
— За океан-то на машине деньги тоже нужны, — вразумляли дядю Сеню.
— Деньги нужны, нужны деньги, — рассеянно соглашался он, но тут же забывал о них и снова начинал долбить о машинах и о вечном двигателе.
Неистощимы были его шутки, веселие, непринуждённость, покладистость, ровность духа, беспечность, округлая, размашистая подвижность и добродушие. Шёл ему сорок седьмой год, но он, видимо, не чувствовал надвигающейся старости. Он много ел, «усиживал» самовары, спал глубоко, по-детски, постоянно что-нибудь делал, говорил, пел, рассказывал, острил, никому никогда не надоедая, ибо был прост, лёгок, незлобив. Задумчивым он становился лишь тогда, когда пел любимые песни, особенно «Воздушный корабль». Пел он песни приятным, протяжным тенором, по-церковному:
Но спят усачи-гренадеры
В равнинах, где Эльба шумит,
Под
Под знойным песком пирамид…
Лицо его делалось ещё более широким и тёплым. Прочная спина сутулилась, он неторопливо перебирал мясистыми пальцами кудрявую бороду, изредка расправляя обильные усы. Он пел её, свою любимую песню, обычно по вечерам, в тихие, закатные, сумеречные часы, когда ещё не зажигали огня, вещи теряли свою резкую очерченность, в углах горбились потёмки и в небе зажигались первые бледные, ещё призрачные и неверные звёзды.
Но в цвете надежды и силы
Угас его царственный сын,
И, долго его поджидая,
Стоит император один.
— Вот, — говаривал он, закончив песню, — жил человек, мир у ног лежал, а помер забытый, отверженный всеми. А от нас и следов-то не останется, И не вспомнит никто…
Этот псаломщик из Озерков душевно скорбел о судьбе Наполеона…
…Отгремели первые грозы, горьким цветом отцвела черёмуха, жужжали ровно и густо по вечерам майские жуки. Мир казался нам необъятным. Мы грезили о небывалом, мы томились счастьем, доверчиво ожидали радушного приёма от жизни. Всё для нас. О, великая наивность юности, дней далёких, угасших, дорогих и неутолимых, как память матери о потерянном первенце своём!..
Недели через две после приезда дяди Сени, вечером в дверь осторожно просунулась голова, в комнату вкатился попик, спросил нерешительно: «Можно?» — и, не дожидаясь ответа, промолвил: «Иди, братец!»
Показался второй посетитель.
— Позвольте познакомиться. Рекомендуюсь, так сказать: священник кладбищенской церкви, отец Христофор, а это будет мой братец, доктор он, навестивший меня из дальних мест. Врач духовный и врач телесный.
От «врачей» попахивало. Отец Христофор был говорливый человечек небольшого роста, упитанный, с необычайно широким задом. Брат его, наоборот, отличался молчаливостью, даже унынием, худобой, длинные ноги расставлял циркулем, носил пёстрые обтянутые брюки.
Отец Христофор продолжал тараторить:
— Скажите, а где у вас тут некий Валентин? Ага, это вы, оч-чень приятно!
Он вытаращил на Валентина, сидевшего у окна, маленькие заплывшие глазки:
— Вот уж не ожидал. Думал я, что вы, извините за прямое слово, на разбойника похожи. Должны быть у него, думаю я себе, то есть у вас-то, волосищи, ручищи, глазищи, как у Тараса Черномора, а вы прямо на девицу красную похожи. Смешно, очень даже смешно.
Валентин улыбался, теребя книгу в руках.
— Ну, а как у вас, например, насчёт закусона и того-этого: его же и монаси приемлют? Я — прямо: люблю дело иметь с образованными людьми, пострадавшими за идею.
— В деньгах прошу не стесняться, есть, — мрачно прогудел доктор, вынул бумажник.
Принесли водку, вино, закуску, накрыли газетами стол. Отец Христофор упруго и легко катался вокруг стола, давал советы, сочувственно щёлкал языком, уговаривал всех «пригубить». Пил он больше всех, но не пьянел. Доктор быстро захмелел, повалился на пол в соседней комнате, захрапел заливисто и звонко. Отец Христофор познакомился с подошедшим дядей Сеней. Узнав, что он — псаломщик, почувствовал себя как дома. Пред уходом еле растолкал «братца», прощаясь, заявил: