Заболотный
Шрифт:
В их тесной комнатке всегда бывало шумно и весело, и на столе неизменно стояли в большой вазе цветы, которые Заболотный как-то ухитрялся доставать даже среди зимы, имея гроши в кармане.
Помню, как увлеченно рассказывал нам он тогда о новой знаменитой фагоцитарной теории Мечникова, как шутили, смеялись, спорили, а вот о чем — не помню. Хотя, конечно, весьма заманчиво было бы щегольнуть небрежной фразой:
— Еще тогда Даниил Кириллович говорил мне…
Что он тогда говорил, не помню и врать не буду. Но отчетливо помню, как однажды в конце 1897 года он
— Вам не хочется поехать в Индию?
— Куда?..
— В Индию. Там большая вспышка чумы. В Петербурге так перепугались, что даже создали специальную Чумную комиссию во главе с принцем Ольденбургским…
— Какую? — переспрашиваю я: это странное название кажется мне довольно легкомысленным для столь высокой комиссии.
— Ну, официальное название у нее длинное, как степной шлях, — смеется Заболотный. — «Высочайше утвержденная Особая комиссия для предупреждения занесения чумной заразы и борьбы с нею в случае появления ее в России». Но все ее называют просто «чумная». Предполагается послать в Бомбей русскую экспедицию. Возглавит ее, видимо, профессор Высокович — дуже добра людина.
«Дуже добра людина»!.. Сколько раз потом я слышал от Заболотного эти слова! Он всегда умел видеть в людях хорошее, и, пожалуй, поэтому ему так часто встречались в жизни действительно «дуже» хорошие люди…
— Нам понадобятся лаборанты, и вот я подумал о вас. По-моему, это интересно, хлопче…
Я невнятно промямлил:
— Конечно, это очень интересно, очень… Но так неожиданно, надо подумать.
Заболотный закивал:
— Конечно, конечно, голубчик, вы правильно говорите, как зрелый ученый: надо все продумать, подготовиться, предусмотреть.
И Заболотный начинает готовиться к этому первому большому странствию в своей беспокойной жизни. Он выискивает по всему Киеву оборудование для походной лаборатории, вместе с Владимиром Константиновичем Высоковичем составляет подробнейшие планы предстоящих научных работ, а по ночам, как рассказывает нам Людмила Владиславовна, усердно учит английский.
Я тоже втянут в кутерьму и суматоху сборов. И как-то так получается, что мое участие в экспедиции уже само собой разумеется, ни у кого не вызывает сомнений.
И вот солнечный февральский день, веселый перестук капели на улицах, шумная толпа на вокзале, и покрывающий все голоса и даже гудки паровозов радостный, ликующий рев медных труб военного оркестра, сверкающих на солнце. Это нас, профессора Высоковича, Заболотного, доктора Редрова и меня, провожают в Индию.
Весь этот шум, трескучие либеральные речи, фанфары так не вяжутся с тем несчастьем, ради которого мы отправляемся за тридевять земель, что сама наша поездка кажется какой-то призрачной, нереальной. Это чувство не оставляет меня и в вагоне, когда мы, оставшись, наконец, одни, распихиваем по полкам экспедиционный багаж.
А за окном мелькают глиняные мазанки с потемневшими от мокропогодицы соломенными крышами, без конца тянутся унылые поля, покрытые грязным подтаявшим снегом. Какая тут Индия!..
И
В Бриндизи мы пересаживаемся на грязноватый английский пароход, снова раскладываем вещи, теперь уже по каютным полкам, — и скорое на палубу, на свежий морской ветер!
Заболотный облокотился на горячие поручни, надвинул военную фуражку на самые глаза и что-то тихонько мурлычет себе под нос, бездумно уставившись в синий морской простор.
— «Гунумай се, анасса, теос ню тис э бротос эсси?» — слышу я неведомые слова на певучем незнакомом языке. — «Одиссея», шестая песнь, — улыбается Заболотный в ответ на мой изумленный взгляд. — Я ведь как-никак Ришельевскую гимназию кончил, а она, брат, на всю Одессу славится.
Греция — колыбель человечества! — добавляет он, многозначительно подняв палец и мягко, по-украински выговаривая «г» как «х». — Смотри во все глаза, хлопче, может быть, такого больше никогда не увидишь,
И, ободренный его словами, я смотрю, смотрю на мир до боли в глазах, жадно впитывая красоту моря и неба, и греческих островов, и стройной девушки англичанки, задремавшей под большим зонтом в удобном шезлонге, с книжкой в бессильно упавшей руке.
Но вечером, как ни манят на палубу музыка и веселые голоса танцующих пар, я остаюсь в каюте и подсаживаюсь к Даниилу Кирилловичу, обложившемуся толстыми медицинскими книгами и какими-то справочниками. Я заглядываю через его плечо и вижу странный рисунок: человек в длинном, чуть не до пят, черном балахоне держит в руке чадно дымящий факел. Лица его не видно — словно разбойник, страшащийся быть узнанным, он закрыл его черным капюшоном, сквозь прорезь которого таинственно и зловеще сверкают глаза.
— Кто это? — спрашиваю я.
— Наш с вами коллега и предшественник, друже, — отвечает Заболотный, откинувшись на спинку стула, крепко привинченного к корабельному полу. — Так в средние века одевались медики, отправляясь на борьбу с «черной смертью». Славное одеяние, верно? Чтобы его носить, требовалась отвага, пожалуй, побольше, чем рыцарю. Вот я вам прочитаю заповедь, каким должен быть врач…
Торопливо порывшись в книгах, он находит нужную страницу и торжественно, громко читает:
— «Тонкий и просвещенный ум, обширное знание всех наук, основы которых он изучал с самой ранней юности, глубокое знание своего искусства — вот что является и должно являться основным достоинством лекаря и врача… Врачи должны быть, кроме того, милосердными, сочувствующими, услужливыми, любить своего ближнего, как самого себя, не быть ни скупыми, ни жадными в денежных делах: скупость и жадность — это два порока, позорящие врачей. Словом, чтобы стать врачом, надо быть безукоризненным человеком»!