Заболотный
Шрифт:
Загнанные в карантин предоставлены целиком сами себе: ловят рыбу, с вожделением глядя на море, купаться в котором не дают акулы, и с тоской ждут минуты освобождения. Правда, можно отправлять на берег в стирку белье, заказывать через лодочников любые продукты, даже самому съездить на базар, сунув в ладонь сомалиса традиционный бакшиш, — он в здешних краях открывает любые двери гораздо лучше сказочного «сезама». Нельзя только самовольно совсем покидать остров до срока. А если вы возвращаетесь в барак ночевать, целый день проведя на берегу, то какое же это нарушение карантина…
Наконец
День за днем мы ходим с Заболотным в порт, но никак не удается уехать из постылого, выжженного солнцем, пыльного Адена. Пароходов в зачумленную Джидду нет.
Толстый портовый чиновник в засаленной красной феске каждый раз с любопытством рассматривает нас. Мы явно внушаем ему какие-то подозрения. Себя я не вижу со стороны, но зато могу понять недоумение чиновника, взглянув на Заболотного: заплатанная и выгоревшая почти до белизны военная куртка непривычного для здешних мест российского покроя, левое плечо оттягивает потрепанная кожаная сумка, набитая инструментами, в петлицу куртки с вызывающим щегольством вдета уже увядшая алая роза, — Даниил Кириллович не может пройти равнодушно мимо цветка…
— Что заставляет вас так торопиться в благословенную Джидду, эфенди? — не вытерпев, спрашивает чиновник.
— Чума, сударь, чума.
У чиновника от испуга отвисает челюсть. Он торопливо отодвигается, стараясь держаться подальше от нас, словно боясь немедленно заразиться. Пожалуй, теперь мы долго не получим билетов ни на один пароход. А может, наоборот, поскорее выгонят отсюда с перепугу?
— Хоть на самбуках контрабандой плыви, — ворчит Заболотный.
Мы выходим на набережную и уныло смотрим на море, ослепительно сверкающее под солнцем. И — о радость! — в гавань вползает маленький пароходик. «Мухаммед» — торжественно выведено неровными буквами на его грязном борту.
Пароход грузовой, однако вся палуба занята паломниками. Завтра он отправится в Джидду. Но примут ли нас на борт? Уж больно не похожи мы с Заболотным на паломников.
Однако деньги вполне заменяют благочестивость, и утром нам удается уговорить капитана захватить нас с собой.
Посадка на пароход напоминала военный штурм. Полуголые, изможденные паломники с криками бежали по трапу, лезли прямо через борт, спеша занять места. Каждому полагается клочок палубы площадью не больше двух квадратных метров.
Не успевшие взобраться на борт, цеплялись за якорные цепи. Матросы сталкивали их баграми в воду.
Палуба напоминала какой-то плавучий цыганский табор. В одном углу находчивый паломник — судя по одежде, мелкий купец — уже устроил походную печку из трех кирпичей на железном листе и варит похлебку. Соседи с завистью косятся на него, жадно принюхиваясь к вкусному запаху.
Рядом на потрепанном коврике, обратившись лицом к заветной Мекке, до которой еще надо долго плыть, истово молится старик с морщинистым суровым лицом. Белая чалма у него на голове свидетельствует, что он уже не впервые отправляется на поклонение к священному гробу пророка и заслужил за это почтенный титул хаджи.
Кто спит, растянувшись прямо на грязной палубе, кто играет в кости, кто просто мирно и неторопливо беседует с соседом,
Раскаленный воздух, который страшно вдыхать, солнце такое палящее, что небо становится багровым и словно пылает… Даже от воды тянет не прохладой, а зноем. И, довершая эту картину настоящего пекла, на горизонте день за днем все тянутся совершенно мертвые красно-бурые горы…
Все дни напролет Заболотный проводит среди людей, без конца толчется в этой пестрой толпе. Находит добровольных переводчиков и с их помощью заводит длинные, обстоятельные беседы, терпеливо расспрашивает каждого, чем он занимается, откуда плывет. Я поражаюсь его таланту быстро располагать к себе совершенно незнакомых людей, да к тому же еще недоверчиво настроенных к каждому европейцу. Но столько неподдельного уважения, внимания и доброты во всем облике Заболотного, в его манере разговаривать, слушать, так ласковы его детские голубые глаза, что постепенно перед ним раскрываются даже самые одинокие и ожесточенные сердца.
Вечерами, пристроившись возле тусклой лампочки, освещающей неверным светом нактоуз компаса, Даниил Кириллович записывает свои наблюдения и мысли в клеенчатую тетрадь.
— Обратите внимание вот на тех бородатых великанов, — тихо говорит он мне. — Они из Пенджаба, это горный район в Гималаях, всего в десятке дней пути от Бомбея. По упорным слухам, там издавна гнездится какая-то опасная болезнь. Местные жители называют ее «махамари», но по всем признакам она весьма напоминает чуму. А Бомбей снабжается зерном именно из этих горных районов. Правда, недавняя немецкая экспедиция случаев чумных заболеваний там не обнаружила, но, может, и там, как в Бомбее, болезнь просто спряталась до поры до времени? За этими бородачами, во всяком случае, внимательно понаблюдать нелишне…
Над нашими головами сверкают звезды. За кормой тянется сверкающий огненный след. Тихо поет какую-то бесконечную унылую песню, борясь со сном, пожилой рулевой в рваной рубашке. А вокруг нас храпят, тяжело дышат, ворочаются, вскрикивают и стонут во сне измученные, изголодавшиеся люди.
— Черт его знает, — с горечью говорит Заболотный, — до чего все-таки неустроена еще жизнь! Такая красота кругом, прямо сказка, а тут мученики горемычные. Сколько их плывет сейчас вот так же, как и мы, на пароходах, пробирается в самбуках, тайком, в обход карантинов! И ведь в каждом может прятаться болезнь, чтобы в подходящий момент вырваться на простор. Попробуй ее укарауль!
Я смотрю на разметавшихся во сне неподалеку от нас пенджабских горцев, о которых только что говорил Заболотный. В самом деле, не везут ли они уже сейчас «черную смерть» в складках своей пропотевшей, рваной одежды, в пище, которую захватили в дорогу, или, может быть, уже даже в собственном теле?
Кажется, мои подозрения оказались не напрасны: в полдень, когда пекло стало совершенно невыносимым, один из бородатых паломников, лежавший, закутавшись, на циновке, вдруг захрипел, забился. Соседи испуганно шарахнулись от него во все стороны.