Заброшенный полигон
Шрифт:
— Бензинчик надо?
Николай прикинул: канистры две мог взять — и вскинул два пальца.
— Семьдесят шестой? — уточнил парень. Николай кивнул.
Шофер махнул рукой: за клуб! — и покатил вперед, к клубу. Николай сел в машину, поехал следом. За клубом, перед глухой стеной, скрывавшей их от всевидящих деревенских глаз, парень шлангом наполнил две канистры. Пока бензин переливался из бака в канистры, он отплевывался, тихо матерился — в спешке хлебнул, засасывая ртом в шланг. Его голое по пояс тело было черно от загара, на плече вытатуированы женский профиль и имя — «Марина». Рассчитываться за бензин пришлось по городскому тарифу — три рубля за канистру.
— Стираются грани между городом и деревней,— сказал Николай с усмешкой.
— Ну,— кивнул шофер,— не горючку толкаю, а умственный труд. Теперь
Он с прыжка скользнул за руль, вжикнул стартером и, рванув с места, умчался как сумасшедший.
Возвращаясь, Николай медленно ехал уже мимо памятника, когда на лужайке возле дома остановился большой бело-голубой автобус. Николай затормозил, решив переждать. С шипением отворились передние дверцы, и первым сошел на землю Олег — личико мамино, тонкое, нос вздернутый, рот маленький, щеки с ямочками, а сам — длинный, нескладный, сутуловатый акселерат-переросток, в кого, непонятно, на ближайшем родственном горизонте таких каланчей что-то не наблюдалось, вся обозримая родня и по отцовской, и по материнской линии среднего и ниже среднего роста.
Вслед за ним легко спрыгнула девушка с холщовой сумкой через плечо, в которой, судя по очертаниям, были книги. Они встали с двух сторон у выхода и помогли спуститься горбатенькой бабе Марфе — ее-то он узнал сразу по синей, в горошинку, косынке, в которой она ходит как будто всю жизнь, и'по седым космам, свисавшим на лицо. Следом за ней полезли из автобуса и другие старухи. Вперемешку с ними выходили школьники в форменных костюмчиках и платьях, с комсомольскими значками на груди и с красными галстуками. Должно быть, догадался Николай, у малолеток сегодня кончился учебный год. Старухи благостно прощались друг с другом, троекратно, по-родственному целовались, крестили друг друга и потихоньку расходились по своим дворам.
Николай дождался, когда автобус уехал, старухи распрощались и расползлись, а бабка Марфа, поддерживаемая с двух сторон Олегом и девушкой, скрылась за Калиткой. Тогда он вылез из машины и зашагал к дому.
Двери были раскрыты настежь. Новая, подстроенная уже без него веранда, старые сени — его обдало духом родного дома: сосновой смолой, березовыми вениками, что парами висели под потолком на гвоздях на задней глухой стене; чем-то плесневелым, огуречно-ягодным, кисло-сладким от кадушек в углу; чуть пряным, потным от висевших на крючках тулупов и зимних кожухов, сыромятных ремней и меховых шапок. Под вешалкой в беспорядке стояли валенки, кирзовые и яловые сапоги, резиновые сапожки, тапочки, сандалии, свернуты были какие-то шкуры, и все это издавало свои ароматы; пахло дегтем, коноплей, войлоком, керосином, крапивой. «Какой смачный, живой дух!» — с волнением принюхиваясь, подумал Николай. И тут на него с лаем выскочил из избы Шарик — черный взъерошенный клубок. Николай даже опешил от такого стремительного и яростного нападения. Но Шарик вдруг радостно завизжал, пригнув голову и виновато скуля, боком-боком закружился под ногами и от избытка чувств пустил лужу. Узнал! Узнал песик! Николай присел перед елозившим на брюхе кобельком, потрепал загривок — Шарик перевернулся на спину, раскинул лапы — чеши! — и отвернул улыбающуюся морду, кося растроганными глазами.
— Кто там? Шарик! — раздался скрипучий голос бабки Марфы.— А ну-ка, Олежек, глянь, кто там.
В доме прозвучали быстрые легкие шаги — пропели половицы. Николай поднял голову, и взгляд его встретился с изумленными, недоверчиво-радостными глазами Олега.
— Коля?! — прошептал он.— Ты?!
Николай поднялся, шагнул навстречу, обнял брата. Олег был хрупкий, легкий. Мышцы дряблые, в талии тонок, весь какой-то мягкий, словно не из костей, а из хрящиков и тоненьких косточек, которые, сдави как следует, так и хрупнут. И смеялся Олег как-то отрывисто, каркающим ломающимся голосом, словно кашлял, при этом забавно примаргивал светло-серыми глазами.
— Кто там? — тревожась, крикнула бабка.
Олег махнул рукой, дескать, ну ее, и рука его — костистая, с широкой пятерней, но с длинными тонкими пальцами и как бы припухшими суставами, словно у истощенного тяжелой болезнью,— неприятно поразила Николая. Да и взмах — какой-то вялый,
Все это думалось Николаю, пока они разглядывали друг друга, пока тискали руки и обменивались улыбками. Говорить ни тот ни другой не торопились. Николай все вглядывался в младшего, изучал, удивлялся и радовался. Хороши были и глаза у братца, хотя и белобрысые и светлые, но внимательные, живые, с искорками, неглупые глаза, а от глаз и все лицо уже не казалось таким мелким и детским, каким показалось издали. И нет пресловутой деревенской туповатости, признаки которой когда-то со страхом искал в себе.
— Ну как ты? — спросил наконец Николай.— Занятия кончились? Или... уже экзамены?
— Два сдал,— смущенно сказал Олег.
— С кем ты там? — донеслось из дому.
— Коля приехал,— ответил Олег и немо, жестом, видно, от застенчивости, не зная, как обращаться к старшему брату, пригласил входить в дом.
Он вошел вслед за Олегом и увидел все то, что видел каждый день на протяжении первых восемнадцати лет своей жизни, а потом во время наездов летом и зимой на каникулы. Длинный широкий стол между окнами по правую руку, широкие лавки вдоль стен у двери, икону в красном углу, украшенную чистыми полотенцами по случаю праздника. Увидел низкую массивную печь, недавно побеленную известкой, с темным зевом пода и широкой лежанкой, с которой свешивались концы лоскутных одеял; увидел в простенке этажерку с тремя ярусами плотно стоящих потрепанных книг, маленький телевизор, все тот же, что и прежде. Увидел чисто вымытые полы и тканые половички — выгоревшие, белесые, измахрившиеся. Слева у двери висел на стене все тот же телефон — черный, с перекрученным шнуром. А за окном увидел баньку, колодезный сруб с воротом, цепью и ведром, висевшим на рукоятке ворота; увидел огород, грядки весело торчащего лука, густо зеленеющей морковки, салата и укропа; увидел старый куст ранетки с порыжелыми, почти осыпавшимися цветками, столбики и колья ограды и соседского серого кота, сидевшего на столбе, а дальше — картофельное поле, дорогу, лес...
Горница была пуста, шепоток доносился из маленькой боковушки, в которой когда-то жил он, Николай, вместе с Олегом. Вход в нее был задернут ситцевыми занавесками, они чуть колыхались, видно, кто-то стоял за ними, касался их или пытался подсмотреть в щелочку. Олег в нерешительности остановился перед занавеской, и там, в боковушке, видно, тоже не знали, что делать. Когда-то Николай пулей влетал в этот дом, носился из комнаты в комнату как угорелый, таская за хвост рыжего кота Тишку, устраивал фейерверки из спичечных головок — был самым шустрым и бойким во всем неробком и горластом семействе. Теперь стоял у порога и тихо улыбался от прихлынувших воспоминаний, от пронзительного ощущения скромности, даже бедности живущих здесь людей, самых родных на всем белом свете. Аня и Димка почему-то не вспоминались в эту минуту, как будто жили совсем в другой жизни, в ином времени. А здесь...
— Колька! Где ж ты? — донесся бабкин голос.
Занавески раздвинулись, и в проеме между шторками появилась девушка. В первый момент Николай оторопел от яркой свежести ее лица, от ее юной чистоты и здоровья. Сверкнув влажно-черными глазами, она потупилась и, раздвинув шторки пошире, молча отошла в глубь комнатки, как бы приглашая его войти.
— Ну где же, где беглян? — проворчала бабка.
Николай вошел в боковушку. Оконце было затянуто занавеской, и в комнатке стоял полумрак. Справа, на широкой кровати, на той самой, на которой когда-то спали валетиком Николай с Олегом, лежала на высоких подушках бабка Марфа. Старенькое стеганое одеяло в пестром пододеяльнике доходило ей до груди, темные высохшие руки со вздувшимися жилами и скрюченными пальцами покоились поверх него. Лицо ее в тени казалось серым, как и аккуратно прибранные волосы. В глубоких темных глазницах прятались прикрытые веками глаза. Бабка лежала зажмурившись, она и раньше любила делать вид, будто умирает, закатывала глаза, могла часами лежать, не шевелясь и почти не дыша. Всю жизнь бабка отличалась странностями, он это знал и потому улыбался, ожидая, когда она «очнется».