Забытая сказка
Шрифт:
— Попробуем, — ответил он сокрушенным тоном.
Меня привлек чайный стол с массой печений и варений.
— Откуда это? — указала я на огромную корзину с фруктами, и каких только там не было, вплоть до ананаса.
У нас на севере можно достать в татарских погребках к Рождеству яблоки, вялый виноград, апельсины, с трудом сохраненные, но это были как будто из столицы, привезенные от Елисеева, отборные, словно только что сорванные. Елизавета Николаевна с хитрой улыбочкой на меня поглядывала.
— Ах, так вот почему, — обернулась я к Диме.
— Вы интересовались хранилищами и подвалами Елизаветы Николаевны и, по-видимому, вошли с нею в такое соглашение.
В это время вошли девочки, две Оли, не замедлила
Так как время было позднее и все устали, то решено было подарки разбирать завтра. Я положила на тарелку все, что было мягкое, налила большой, бокал вина.
— Извините, я пойду поздравить Михалыча.
— И я с Вами, — сказал Дима. — Разрешите? — обратился он к маме.
Елизавета Николаевна, конечно, позаботилась обо всех, у Михалыча в его комнате был накрыт стол, было бы великим оскорблением, если бы было накрыто в кухне с кухаркой и горничной, он до сего времени презирал их. Старик был растроган нашим приходом. Дима его обнял и похлопал по плечу.
— С праздником, старина.
Я еще раньше в кратких штрихах ознакомила Диму с Михалычем.
— В… Ваше… Ваше высокоблагородие!..
— Нет, нет… Дмитрий Дмитриевич и никаких благородий, понял?
Но старик уже хлюпал носом, вытащил большой фуляровый платок, мамин подарок, и вытирал катившиеся слезы. Мы с трудом его успокоили. Он настоятельно твердил:
— И старой барыне… барыне успею и Вам, Ваше… Дмитрий Дмитриевич, послужить дозвольте! — и сейчас же потребовал, чтобы Дима ему показал свою комнату.
Когда мы вернулись, мама уже ушла, и девочки помогали Елизавете Николаевне унести все в кухню, на ледник. Мы с Димой присоединились к ним, так как по заведенному еще покойным отцом обычаю никогда не пользовались помощью прислуги, если поздно засиживались.
Елка была потушена, камин догорел. Дима подбросил свежих сухих дров. Пламя ярко вспыхнуло, запрыгало и побежало, вздрагивая, в темные уголки зала. Он поставил два глубоких кресла около камина.
— Посидим здесь, покурим, помечтаем. Вы не устали? Не хотите еще спать? — спросил он.
— Нет.
Тишину, абсолютную тишину нарушало только потрескивание камина. Дом спал, и побродить по роялю было сегодня нельзя. Побродить по роялю — это значило, что один из нас, кто был в настроении, обязательно в сумерки или поздно ночью играл вещи не полностью, а отрывками, по настроению.
Дима курил, закинув ногу на ногу, глубоко утонув в кресле, он следил за перебегающими сине-красными язычками огня, временами щурил глаза, отчего его длинные ресницы-щеточки бросали тени вокруг глаз. Молчание, иногда и длительное, давно вошло в наш обиход. Это вовсе не значило, что не о чем было говорить. О, нет! Нам иногда было так хорошо, уютно в присутствии только друг друга, не разговаривая. Спинка кресла защищала меня от света, и лицо мое было в тени, что дало мне возможность откинуть голову, полузакрыть глаза, наблюдать и рассматривать Диму. Захотелось запомнить, зарисовать в памяти его черты. «Что больше всего влечет, притягивает? — думала я. — Общая ли гармоничность черт его лица или даже эта манера сидеть, закинув ногу на ногу и именно утонуть в кресле, а не развалиться?» Во всех его движениях, также и в обращении и в разговоре, есть какая-то мера, не переходящая в вольность, и в то же время он прост, естественен, чувствуется, что это его, врожденное, не заученное. Когда он говорил и смотрел на Вас, Вы были во власти его синих (не голубых) глубоких, добрых глаз. Но больше всего меня притягивал его крепко сжатый, волевой, красиво очерченный рот, словно в нем и была полная разгадка его сущности и обаяния. А все же я его еще не знаю. Я первая нарушала молчание.
— Под Рождество всегда рассказывают или очень страшное, или очень веселое, или… — прервала, не окончила фразы.
— Или… — повторил Дима.
— Или о первой любви, — сказала я, и мне стало стыдно, точно что-то выпытываю, любопытничаю.
Дима посмотрел в мой темный угол долгим пытливым взглядом.
— Какой же сюжет Вам больше всего интересен? — лукаво спросил он.
Я молчала. Он встал, поправил дрова, еще подбросил маленькое полешко и, подойдя ко мне, облокотившись на высокую спинку моего кресла, спросил:
— Вам не холодно? Может быть, принести шаль, накидку?
— Нет, садитесь и рассказывайте, на… На Ваш выбор, — сказала я, но мучительно хотелось отогнуть хотя бы маленький уголок его прошлого.
На выбор, говорите, извольте. Расскажу Вам о моей первой любви, неудачной и, по тем временам и возрасту, довольно трагичной. Я воспитывался в доме моего дяди, родного брата моего отца, подробно я расскажу Вам об этом позднее. У жены моего дяди была племянница, молодая девушка, которая очень часто посещала наш дом. Я влюбился в нее. Когда ее не бывало несколько дней, я мог часами стоять у окна, не отрывая глаз, пока пара вороных, выезд ее матери, не привезут ее. Когда она входила в зал, в гостиную и беседовала с теткой, или гостями, я не сразу входил к ним. С сильно бьющимся сердцем, стоя за дверями, а иногда глядя в щелочку, следил за ней. Все, что она делала, говорила, казалось мне прекрасным, голос ее переливался и звучал красивее вещей, которыми я упивался, играя на рояле. Она была самая красивая и самая любимая в те времена. Когда она приезжала, я тщательно одевался, долго стоял перед зеркалом и приглаживал свои непослушные волосы. Потерянный ею носовой платок с тонким запахом ее любимых духов был самой ценной вещью и прятался бережно от нежелательных чужих глаз. Я к нему притрагивался, как к святыне. Конечно, я твердо решил, что женюсь только на ней. Но вот однажды, у тетки был очередной приемный день. Дам была полная гостиная, я был единственный мужчина и стоял за креслом своей любви. Она притянула меня за руку, посадила к себе на колени, ерошила тщательно приглаженные мои волосы, щипала и целовала мои щеки и в довершение со смехом добавила: «Посмотрите, посмотрите, какой душка, это мой рыцарь, мой паж, он влюблен в меня». Я вырвался и позорно бежал, сопровождаемый взрывом смеха и, упав на свою кровать, горько рыдал. Я был оскорблен. Тогда мне было восемь лет, я больше не любил, так как всегда боялся, что любимая женщина сделает меня посмешищем.
Глаза Димы смеялись, как бы говорили: «Ты ждала большего?» Но я вспомнила ярко, до мелочей, свои восемь лет, ночь под Рождество, Бориса, его перчатки, и проявление моего кокетства взрослой женщины.
Мы обменялись с Димой этими воспоминаниями детства. Быть может, подойди ко мне Борис тогда, к девочке с весенними цветами первой любви, хотя им самим еще в двенадцать лет не осознанной, но с нежностью, то, наверное, заронил бы эту искру, и в моем сердце она бы не потухла. Также и к Диме, отнесись племянница его тетки иначе, бережно, то цветы его первой любви всегда бы благоухали.
Итак, с этого вечера, в ночь под Рождество 1913 года, последнего счастливого года жизни всей моей дорогой Родины, мы начали с Димой ближе знакомиться друг с другом. А пока до следующего письма.
Письмо двадцать второе
Наш последний вальс
На второй день Рождества приехали Иван Иванович с Дарьей Ивановной, и, как я его просила, он привез гитару. Все сидели в столовой, завтрак окончился, был подан кофе. Иван Иванович незаметно вышел в зал.