Забытая сказка
Шрифт:
— Как видите, воспоминания нагромождаются, а так как Вы просите ничего не выпускать, то придется Вас коротко, но все же познакомить сначала с моим дедом, а потом уж с Петровичем и Аглаей Петровной.
Дима делал частые паузы, курил и, видимо, или мне казалось, что ему тяжело перелистывать и открывать страницы о своих предках, об их прошлом. Я уже хотела сказать: «Не говорите того, что Вам не хочется…» Но он начал:
— Мне, внуку, трудно восстановить то время, чуть ли не столетней давности, и то, что произошло у деда, когда он занимал высокий пост в военном министерстве, в царствование Императора Александра Второго. До меня дошли только шорохи от шушуканья и некоторые обрывки долгоживущих, досужих суждений. Итак, что-то произошло. Дед подал в отставку. Она не была принята. Он вновь подал рапорт об отставке в резкой форме, заявив, что не желает служить не то с ворами, не то со взяточниками, что-то вроде этого. Ясно, что этим он приобрел немало врагов, пошли сплетни, наушничанья. Наконец, отставка была принята, с запретом въезда в Петербург. Враги торжествовали, гордость деда была ранена. Вскоре после его ухода произошла большая смена и перетасовка в его министерстве, и опала с деда была снята. Но это не залечило его раны. До самой смерти он в Петербург не ездил, да и Москву посещал неохотно, разве только
Передо мною ожил портрет сановника времен Александра II. Его юная жена, крепостное право, жизнь в Подмосковье. Раненый душевно, избалованный красавец, ломка характера. О деде захотелось узнать все подробно, как о живом существе, важном персонаже из драмы жизни, не выдуманной, а подлинной. Дима принес кофейник, чашечки, сливки, печенье. Уставил на маленьком столике, около наших кресел, поджег спиртовку под кофейником и вновь исчез. Я ожидала, что будет дальше. Через минуту он принес большой оренбургский пуховый платок, накинул его мне на плечи, подбросил дров в камин, налил горячего душистого кофе мне и себе и, помешивая ложечкой, пил маленькими глотками. Все это было проделано молча. — Продолжать или отложить до завтра? — спросил он.
— Продолжать сегодня, — сказала я.
— Дальнейшее постараюсь изложить Вам так, как рассказывал сам Петрович о себе, — заметил Дима. — «Когда я был совсем махоньким, лет пяти, не боле, что поразило меня на всю жизнь Божиим чудом, это то, как по весне травка на свет Божий выбивается. По утрам пригреет солнышко, прогалинки, тонкие паутинки подмерзшего за ночь ледка, потекут речки, ручьи. А мы ребятишки, страх любили по лужам шлепать, мосты, плотины, запруды строить и кораблики из щепок пускать. Как-то намок я сильно и чтобы мать не огорчать, забрался на пригорок, на солнышке обсушиться. Сушусь, а сам на голый пригорок, на землю все поглядываю и нет-нет блазнит, что земля шевелится, то тут, то там, словно прыщики маленькие бугорки делаются. Замрет-замрет и опять потревожится то в том, то в другом месте. Не знаю, сколько просидел, глаз не спускал, ребятишки все домой ушли, а меня такой интерес взял: «Что это под бугорками шевелится?» А посмотреть, отколупнуть не смел. Дома затревожились, аукать стали. Обнес я щепочками пригорок, чтобы завтра найти его, а то все они как один, друг на друга похожи. На другой день смотрю, земляные бугорки где треснули, где сбоку из-под них выбиваются головки, как рисинки, чуть зеленцой подернуты. Просидел над ними до полудня, домой матери показался и до заката еще следил, что будет. Некоторые головки, словно рот раскрыли и на листики похожи стали. На следующий день был праздник, увезла меня мать к обедне, а потом к крестной, вернулись поздно. Когда утром на другой день побежал я свой пригорок обследовать, то не только он, а и все соседние молоденькой-молоденькой травкой покрыты были. Обидно стало, пропустил, как рисинки-головки в травку обратилась. Спросил мать, как трава растет.
— Не нашего ума дело, это Божие чудо, — сказала она мне.
Ответ ее меня не удовлетворил. Стал я после этого за деревьями следить, как почки в листики развертываются, как плод завязывается в грушу, в яблоко или в вишню превращается. И никак не мог поймать, понять, как же это делается. Повадился я в оранжерею, к немцу, иному садоводу. Сначала у дверей стоял, знать хотел, что немец делает, думал, никто как он знает, как трава растет. Но спросить боялся. Плохо говорил немец по-русски: «Ты опять стояль, пошель вон!» Как он меня ни гнал, а я вот не боялся его. Приду и стою, и час, и два. Шел мне седьмой год, но я был рослым, и много старше своего возраста выглядел. Только однажды немец приказал мне все пустые горшки для цветов на свободный стол перетаскать. Живо перетаскал я их и поставил, как солдат в шеренги, в полном порядке и соответствующей величине и вышине. Подошел немец, посмотрел на горшки, посмотрел на меня, ну вот с этого и началось. Не прошло и года, я вроде как его правой рукой стал. Немец только посмотрит, я уж знаю, что ему подать, либо мочалку для перевязи, либо черепок положить на дно банки для пересадки, или песку, чернозему и удобрения смешать по пропорциям, лейку подать вовремя. Немец со мной все время по-немецки говорил, и выучил я, и знал все, что не только садоводства касалось на его языке, а некоторые предметы даже не знал, как по-русски называются, а по-немецки знал. Подошло самое интересное время, к весне дело было. Вот тут-то и вышел поворот всей моей жизни. Стали мы с ним выгонять из семян рассаду цветов и овощей, в ящиках и в плошках. Ну, думаю, вот уж теперь буду знать, как трава растет. Только много трудностей для меня предвиделось. День-то я тут, а вот ночью, как поглядеть? Чего проще заночевать в оранжерее, матери сказаться, надо. А что я ей скажу? А ночью опять упущу, и чуда самого не ухвачу, не увижу. Спросил я немца, как трава или семена из земли пробиваются, и откуда у них, у зернышек, сила такая.
— Даст ист Натургезетц, — ответил он.
Понял я, что «дас ист» — «это есть», ну а «Натургезетц», наверное, по-немецки «Божие чудо» означает.
Все плошки и ящики были в темном месте поставлены и влажными тряпками покрыты. Поручил он мне, чтобы ни одна тряпка не просыхала. Он во мне уверился. Все, что поручит, все до точности исполню. И так мне это вышло на руку, что каждую минуту мог сунуть нос свой в ящики, в плошки. И еще приказал, как замечу, что земля бугорками обозначится, то сбавить влагу, но и не сушить. Объявил я матери, что с неделю в оранжерее спать придется. Хоть и недоверчиво посмотрела, но подстилку с подушечкой дала, а главное — ни о чем на расспрашивала, а то ведь надо было правду говорить, так как было сильно внушено, что за вранье на том свете черти так измываются, что жизни не рад будешь.
На другой день застал меня немец крепко спящим, калачом свернутым у ящиков с рассадой, ну и, можно сказать, в первый раз за все время рассвирепел. А я ему также по-немецки отвечаю, хочу знать и проследить, как семя на свет Божий пробивается. И в это самое время барин, Ваш дедушка, Николай Кириллович, на пороге оранжереи стоит и говорит тоже по-немецки: «Карл Карлович, у Вас сын есть?». Надо Вам сказать, что покойный барин, Николай Кириллович, на конюшне никого не порол, но был строг, во все входил, и его боялись. А у меня не было страха к нему ни тогда, ни после. Так вот немец ему и доложил, кто я, и по справедливости дал аттестацию хорошую, но закончил, что если этому мальчику в голову втемяшится, как трава растет, то и не вышибешь. Положил мне Николай Кириллович руку на плечо, и долго мне в глаза глядел и как бы всего меня рассматривал и спросил по-русски: «Как тебя звать?» — «Петром». «Так вот что, Петр, завтра в десять часов приходи в барский дом, я тебе расскажу, как трава растет», — и ушел. Вот так и началось. Ваш дядя, Аркадий Николаевич, тогда были первый год как увезены в кадетский корпус, а Вашему батюшке, Димитрию Николаевичу, было всего шесть лет, и мы вместе с ним обучаться начали и грамоте, и письму. А по-немецки сама барыня, Наталья Сергеевна, Ваша бабушка, необыкновенной доброты была, занималась со мною, и я чтение, письмо и грамматику так хорошо усвоил, что до сего времени и журналы, и книги всякие читаю, да и говорю по-немецки без затруднения». Ну вот все Вам о Петровиче. Да забыл еще сказать, что он обнаружил необыкновенные способности не только к садоводству, а вообще ко всему хозяйству. И дед мудро поступил, он не отдал Петровича в специальную школу, а выписывал ему разных инструкторов по всем отраслям хозяйства, таким образом, теория применялась на практике, так как имение деда было огромное, а хозяйство сложное. Петровичем дед в шутку прозвал его, еще мальчиком, за удивительную для ребенка положительность, деловитость и исполнительность, так его все называли и называют до сего времени, хотя отчество его Иванович. Из него выработался образованный специалист-практик, и он очень молодым вступил в управление нашим родовым имением, и до сего времени ведет все блестяще. Я лично считаю его высокообразованным человеком не только по вопросам сельскохозяйственным, но и вся существующая литература имеется в его библиотеке, как русская, так и немецкая. Он пользуется большим авторитетом и является вроде патриарха для всех окружающих деревень. С чем только к нему не обращаются, по самым разнообразным житейским вопросам, и отрывают его от дела, а потому он назначил один приемный день в неделе. Вообразите себе высокого, крепко сколоченного, еще очень бодрого старика с богатой шевелюрой седых волос и открытым русским красивым лицом, с большими серыми вдумчивыми глазами, спокойная приветливость переплетается с внутренней силой духовных запасов. Когда я приезжал в имение, я мог говорить с ним часами.
Дима умолк. Задумался. Курил. Я была под впечатлением рассказа о Петровиче. Исполин крестьянин, да и совсем не в крестьянине здесь дело, он был тот отмеченный, кому даровано быть морально опрятным и иметь простой здравый смысл, точность которого, как пример измерений или весов. Наделил его Господь созерцательной наблюдательностью к познанию и знанию. Не лишил его мудрости, о чем свидетельствуют его простота, его доступность, был и остался Петровичем. Не увел, не отуманил его наш малый человеческий разум, не сделал из него ни гордеца, ни судью, ни отрицателя Божественных законов. Когда я встречаю людей типа Петровича, я всегда бываю потрясена. Сила воли, ее мудрое применение, теплота и красота человеческой души — это самое прекрасное, ценное, наикрасивейшее, что так хотя и трудно встретить в нашей жизни. А если встретишь, то неужто не возрадуешься? Не возвеселишься? Не без волнения и не без некоторого сдерживающего умиление (перед Димой, боясь показаться смешной) я поведала ему свои думы.
— Вы совершенно правильно определили Петровича, он благороден во всех мыслях и действиях. Мне же очень дорога Ваша оценка человеческой души, и наше необычное знакомство таким путем все ближе и ближе подводит нас друг к другую Об Аглае Петровне, — добавил Дима, — мы отложим до завтра, а сейчас немедленно пойдемте на верхнюю террасу, померзнем и послушаем, о чем сегодня лес говорит. — Взяв меня за руки, он вытянул меня из кресла.
Вечер, тишина в доме, потрескивающий камин и все окружающее сделалось как бы необходимым к дальнейшим повествованиям и нашему сближению.
— Мать Аглаи Петровны, — начал Дима прерванный вечером рассказ, — умерла, когда первой было лет пятнадцать. Петрович второй раз не женился, а остался верен памяти жены. Любил дочь, и она ему платила тем же. Вышла она замуж за студента-учителя. Студент был не из озлобленных и не из ушибленных, а большой идеалист-народник. Полюбился он Аглае Петровне, но недолго она прожила с ним, через год умер он от чахотки, а через неделю умер и родившийся у нее ребенок, и одновременно от родов скончалась моя мать. Точно я не знаю, на эту тему никогда с Аглаей Петровной не говорил, и почему она стала моей кормилицей, не знаю. Тоска ли по мужу, по собственному ребенку, или ей отца моего было жаль, или меня пожалела, не знаю. Но только любила она меня, как собственного сына. Я храню все ее письма ко мне, с первого класса кадетского корпуса и до двадцатипятилетнего возраста. С ее смертью я потерял мать и друга. С четырехлетнего возраста она будила меня к ранней обедне, и в пять лет я уже прислуживал в алтаре. До поступления в кадетский корпус, в субботу, в воскресенье и под большие праздники я всегда ходил с нею в церковь. Будучи в корпусе, я никогда не тяготился, как многие, стоянием в церкви. Большей частью я прислуживал в алтаре. Еще она очень много и интересно рассказывала мне о жизни Божией Матери и великом подвиге Иисуса Христа, о Его жертве, страданиях. Об угоднике Николае я узнал с ее слов, будучи совсем маленьким. Объясняла мне Евангелие, и на простом, понятном языке рассказывала мне притчи Господа Иисуса Христа. Я часами мог ее слушать, она зажгла и утвердила веру в сердце моем. «Не забывай, — говорила она, — что в церкви, в храме Божием, присутствует Сам Господь, и если ты почему-то либо не можешь молиться, то стой спокойно и смирно, никогда не разговаривай и старайся насколько только можешь, быть внимательным к Богослужению». Образом-складнем, который Вы видели, она благословила меня в день моего производства в офицеры, взяв с меня слово, при всех возможных обстоятельствах теплить перед ним лампадку, не расставаться с ним. Скажу Вам откровенно, если я один или очень поздно вечером, и лампадка потухла или по каким-либо обстоятельством не затеплена, то я страшно одинок, больше — я несчастлив.
Дима на минуту умолк.
— Но самое сильное впечатление произвело на меня, когда я уже был кадетом. Это ее рассказы о возникновении на Руси веры православной, и особенно, ос святом Владимире, о крещении Руси, о Сергии Радонежском, которых можно считать столпами, колоссами, а преподобного Сергия Радонежского — главным двигателем, вдохновителем и насадителем на Руси созерцательного подвига, который дал таких подвижников, как Павел Обнорский, преподобный Никон, Сильвестр и сонм подвижников, имена которых…