Забытая сказка
Шрифт:
Мы сговорились с ним и выбрали арию Ленского «Что день грядущий мне готовит» с предварительным вступлением, которое он очень талантливо подобрал, и по лились звуки, которые, скажу, всегда захватывали меня и восхищали мастерским исполнением. Я следила за Димой. В первую минуту он абсолютно ничего не понял.
— Что это? Пластинка?.. Но кто, кто играет? — в глазах Димы были изумление, вопрос.
Не дождавшись ответа, он вышел из столовой в зал. Скажу одно, что до самого вечера, до отъезда Ивана Ивановича, они по очереди играли друг другу, или Дима аккомпанировал, или поражался вариациям, которые меньше, чем в полчаса подбирал Иван Иванович к любой вещи, наигранной ему Димой на рояле. После отъезда Ивана Ивановича Дима сказал мне:
— Благодарю
— Да, — ответила я, — мне хотелось знать, ошибаюсь ли я, или преувеличиваю, считая Ивана Ивановича феноменом. Мне было важно видеть, как Вы к этому отнесетесь.
Иван Иванович еще много раз приезжал и всегда с гитарой. Как-то я попросила его привезти гармошку. Его старая гармошка была заменена великолепной гармонией, высланной ему из петербургского магазина Циммермана от меня в подарок.
«Камаринская» и «Гопак» в особенности были потрясающими, ногам было трудно удержаться, не пуститься в пляс, глаза веселели, по лицам расплывалась улыбка, а о настроении и говорить не приходилось.
— Лист взял у Ивана Ивановича, или последний у Листа, — сказал Дима, смеясь, и, сев за рояль, сыграл те места из рапсодии Листа, которые были близки нашему «Гопаку».
— Неудивительно, Лист, будучи в России, безусловно, интересовался русской народной музыкой. Да и наш Глинка, его современник, наиграл ему, наверное, немало.
— Так бы и увез Ивана Ивановича в Москву и показал бы его нашему музыкальному миру, — воскликнул Дима как-то после отъезда Ивана Ивановича.
Три дня праздников быстро пролетели; в особенности для девочек, и Оля-гостья уезжала с моей матерью в город с грустной мордочкой. Не весел был и Михалыч: «Три дня прослужил настоящему барину». Я не знаю, что он под этим подразумевал, и что было по его понятиям «настоящий» и «ненастоящий». Михалыч пересмотрел весь гардероб Димы и сказал Елизавете Николаевне, что он оставляет его спокойно: «Все пуговицы на местах, нет рваного, и носки не дырявые». Добросовестно перечистил все его ботинки, и какие-то лакированные так намазал ваксой, что они потеряли вид, о чем Дима нам, смеясь, рассказывал, но Михалычу об этом сказать было нельзя, старик мог бы заболеть, были бы уязвлены его гордость и самолюбие, что не «потрафил».
Утро было тихое-тихое, ясное, солнышко во все окошки, во все щелочки заглядывало, сидеть дома было просто грех, да и Олю хотелось повеселить, ведь скоро девочка уже должна уехать. И отправились мы втроем на ледяной рогожке с горы покататься. Как все вышло, и кто из нас первый толкнул Диму, не помню, а может быть, и обе сразу, только потерял он равновесие и шлепнулся на рогожку. Ну уж тут мы обе рогожку подтолкнули: и полетел он с горы, схватить вожжи передка не успел, и занесла она его и выкинула в сугроб, под наш лукавый озорной девичий смех.
— Ну, Олюшка, будет нам немало, смотри, как медленно идет, вероятно, что-то придумал, давай удирать…
Спустились с горы, Оля первая подула домой, но Дима быстро ее нагнал, поставил на колени и ну натирать ей щеки снегом. Мне тоже не удалось спастись, он нагнал меня перед самым домом, и меня постигла Олина участь.
— Митька — зверь, — бросила я в близко наклонившееся ко мне его лицо. В этих сердитых словах было больше подзадоривания и, нечего лукавить, порядочно кокетства.
— Ах так! Получайте! — и он яростно тер мне щеки, прижав к себе, захватив мои руки.
— Оля, да сунь ты ему ком снега за ворот!
Что она с большим успехом и проделала. Дима первый убежал домой переодеваться. За завтраком мы с Олюшкой сидели с пылающими щеками и опухшими губами, настроение у всех нас было развеселое, чем мы заразили и Елизавету Николаевну.
Подошел Новый Год, Оля уехала в город, я настояла, чтобы она встретила праздник в кругу молодежи, куда была приглашена. Для мамы это был не праздник, а у бедняжки Елизаветы Николаевны так разболелись зубы, что пришлось спешно уехать в город, к врачу, случилось это утром 30 декабря 1913 года. Как только она уехала, пошел снежок, а к полудню он падал так густо, как стена, за двадцать шагов даже в бинокль мы с Димой не могли различить ни мостика через Северку, ни пруда, ни ледяной горы, которые из окон дома были всегда прекрасно видны. А лес и горы были какие-то темные расплывчатые пятна за густой завесой снегопада. К вечеру поднялась вьюга, да какая! Пробушевала всю ночь и следующий день и только под вечер стихла, успокоилась. И снегопад, и вьюга создали особое настроение, но каждое порознь и довольно своеобразно. Что первое воспринимает? Нервы, психика, воображение? Или все это вместе связано, из одного вытекает? Только в этот вечер вьюги, к роялю не подошли. Не игралось, не читалось, и я познакомила Диму с няней Карповной, с ее сказками, с Сэром, со сковородкой и так далее. Я рассказала ему все, что и Вы знаете о моих детских годах. Стоило мне остановиться, он просил:
— Еще, еще, пожалуйста… Припомните, пожалуйста.
Наутро Маша, горничная, испуганно доложила:
— Двери из сеней, — (наш главный зимний выход), — так занесло снегом до самой крыши, что отпереть возможности нету, из дому не выйти. Что будем делать?
— Степан откопает, — успокоила я ее.
Буря продолжалась, но какими-то взрывами, как будто минутами ослабевала, но это только казалось. Мы с Димой напряженно прислушивались, желая поймать, если не ритм, не лейтмотив, то все же уловить какую-то песнь вьюги. Через небольшие паузы она злобно, с воем, свистом, не то плача, не то угрожая, бросалась на дом, и с яростью засыпала, облепляла окна вестибюля и окна, потом неслась через террасы, кружа по дороге воронки с пушистыми гребнями снега, высоко подбрасывая и разбрасывая, как фейерверк, снеговую пыль. Горы вторили, но глухо, отрывисто, благодаря новым и новым порывам ветра:
— Тра-та-та-та, — прыгало, скакало, подплясывало по большой верхней террасе над спальнями.
Противно подвывали печи в коридоре, плохо горел камин.
— И о чем это мы с Вами думаем! — воскликнул Дима. — А «Князь Игорь» Бородина? «Половецкие пляски»? А хор?
Дима стал разыскивать совершенно забытую нами оперу.
— В «Половецких плясках» такая дикость, эпический дух. Вы помните, что либретто написано по «Слову о Полку Игореве»?
Мы с Димой разделились, он исполнял оркестр, а я хор. Он отметил мне те места, которые нам казались подходящими к отголоскам бури, исполняли их пианиссимо, а громко — в самые сильные удары и воя ветра. С аккомпанементом дирижера Димы этот местами заунывный мотив походил на плач.
Маша приходила несколько раз, докладывая:
— Завтрак подан. Наконец мы ей сказали:
— Оставьте на столе, и считайте себя совершенно свободной.
Около четырех часов дня буря как-то сразу стихла, и вся подобранная нами музыка не производила больше впечатления без аккомпанемента песни вьюги. Но в ушах или в подсознании еще вспыхивали яростный налет, угрозы, жалобы и стон, отдаленная песня половцев, как отзвуки вьюги в горах. Конечно, все это было только наше воображение и переживания, но буря и Бородин оставили большой след в наших душах. И Бородину, талантливейшему музыканту-народнику и всем мастерам композиторам, вложившим в сокровищницу музыки свои жемчужины, великое спасибо!
До встречи Нового Года оставалось несколько часов. Хотя буря утихла, но о приезде Елизаветы Николаевны и думать было нечего. Дороги замело, да и поздно — ночь. Дай Бог, чтобы завтра приехало это добрейшее, любящее существо. О! Как не хватает тебя, моя старушка.
— Если завтра не приедет, поедемте за ней в город, — решил Дима.
Я была рада, полюбились они друг другу, и все отношения носили какой-то семейный характер, казалось, что Дима — член нашей семьи и всегда жил с нами.
— Ну что ж, — сказал Дима, — когда дети остаются одни, без единой няни в доме, они устраивают бум. Как Вы думаете, если мы…