Забытые генералы 1812 года. Книга первая. Завоеватель Парижа
Шрифт:
Пушкин боялся проронить хоть единое слово. Всегда бесконечно живой, крайне непоседливый, напоминающий бегающий ртутный шарик, тут он был совершенно неподвижен, и сидел, подперев щёки ладонями. Ланжерон между тем продолжал свой рассказ – спокойно и неторопливо, казалось бы, совершенно презрев свой бургундский темперамент:
– А началось сражение, дабы знали вы, милостивый государь, с невероятных сумятицы и беспорядков. Это было совершенно фатально и невообразимо. Судите сами. Мы двигались пятью колоннами, не считая авангарда. Пять генералов, начальствовавших этими колоннами, полагаю, должны были сохранять под своею командою войска, которые прежде были отданы под их начало. Но не тут-то было, милейший Александр Сергеевич. У нас перепутали дивизии, и начальники теряли полки, бывшие
Пушкин молча кивнул, не желая своими репликами прерывать рассказ графа. Ланжерон продолжал:
– Сделано же было совершенно наоборот – вопреки элементарной логике. На этих пяти переходах ни один генерал ни разу (понимаете: ни разу) не командовал теми же частями, что накануне. Какая была цель всех этих перемен – ума не приложу. На биваки прибывали ночью, диспозиции получались поздно, ничего не возможно было делать в темноте. Каждый генерал должен был утром посылать в другие колонны за полками, назначенными в его колонну. Мне, например, дали только один русский батальон, а все остальные были австрийские. Нельзя было собраться ранее десяти-одиннадцати часов утра. Колонны часто скрещивались и пересекали друг друга – ошибка, не простительнаяни для кого, а особенно для офицеров генерального штаба. Приходили на ночлег поздно, разбредались за местными припасами, грабили деревни и доводили беспорядок до предела.
Тут Пушкин не выдержал и горестно всплеснул руками. Он даже вскрикнул при этом что-то – гортанно и дико. Ланжерон тоже заметно стал нервничать. Он подёрнул плечами и бурно выпалил:
– Это была прелюдия к Аустерлицу. Ну как же можно было выиграть, коли царил такой хаос?
Возникла пауза. Граф отпил глоток остывшего чая, и уже более спокойно продолжал:
– А теперь послушайте, как, собственно, всё началось. В 7 часов утра колонна, в которой находились государи, начала движение. Она шла повзводно, без приказаний, без предосторожностей, без авангарда, без разъездов, даже ружья не были заряжены – это было сделано только в 300-х шагах от противника. При колонне не было кавалерии, но разве генерал Милорадович не имел при себе адъютантов и ординарцев-казаков? Не мог разве он послать хотя бы одного из них осмотреть впередлежащую местность? Разве он не мог сделать этого сам, скажите на милость? И что делали триста кавалеристов из конвоя государей и Кутузова? Что делали молодые адъютанты императора, его ординарцы и бывшие при них казаки, если 40 000 солдат противника было сосредоточено в тысяче шагов и никто об этом не знал. Одного разведчика было бы достаточно, чтобы заметить расположение противника и спасти армию от поражения наголову. И вот что ещё я хотел бы, милейший Александр Сергеевич, сообщить вам.
Пушкин внимательно, предельно сосредоточенно посмотрел на Ланжерона. Граф же мрачно повёл двоими глазами, обычно живыми и блестящими, и сказал:
– Покойный генерал Милорадович говорил в своё оправдание, что он не получил никаких донесений из колонны, шедшей впереди его, и поэтому не предполагал французов так близко. Но разве это оправдание чего-нибудь стоит?! Приказать произвести рекогносцировку дорог, где предположено идти и дать бой, есть долг не только генерала, но и вообще каждого офицера, командующего отрядом. Я убеждён: если бы тогда удалось разведать, что французы покинули ту позицию, что занимали накануне, дабы захватить инициативу атаки, прорвать наш центр и захватить высоты, то колонна русских была бы остановлена и развёрнута в две линии близ Працена. Тогда приказали бы повернуть и трём остальным колоннам, в это время едва начавшим движение. В результате 60 000 человек, сосредоточенных на высотах с очень крутыми скатами, без всякого сомнения, принудили бы Наполеона отказаться от своего предположения. Если ему удалось добиться своего и одержать столь лёгкую победу, то он обязан этим в значительной степени ошибке обласканного Александром
Ланжерон умолк, глотнул чаю, окончательно остывшего, сердито дёрнул себя за густой седой вихор и решительно зашагал по пушкинскому кабинету, не оглядываясь на собеседника. Наконец, он остановился, оборотился к Александру Сергеевичу и сказал:
– Но дело тут, конечно, не в самом Милорадовиче, а в той атмосфере невероятной легкомысленной самоуверенности, которую буквально источал тогда император и его окружение. Это-то, мой друг, собственно, и погубило в 1805 году русскую армию.
Взгляд Пушкина стал растерянным и вдруг резко помутнел – у него начинался приступ бешенства.
В русском обществе, и особенно в придворном мире, личность графа Ланжерона была довольно заметной. Этот знаменитый завоеватель Парижа в быту был забавен, непосредственен, оригинален.
Он был яркий, неподражаемый рассказчик, блистательный собеседник, но говорил не только он, но и о нём – с его именем был связан целый блок особых сюжетов: за Ланжероном тянулся целый шлейф весьма занятных историй, которые выставляли его как чудака-остроумца, рассеянного администратора, врага чиновничьей рутины.
БЕГЛЫЕ ЗАРИСОВКИ,
СДЕЛАННЫЕ ВПЕРЕМЕЖКУ
ГРАФ ЛАНЖЕРОН В ОДЕССЕ И ПЕТЕРБУРГЕ
С именем графа Ланжерона, храброго, неустрашимого генерала и крупного администратора, в глазах современников прежде всего связывались забавные, пикантные истории. В обществе он был галантно-легкомысленным кавалером. Но главное заключается в том, что Ланжерон был замечательный, непревзойдённо оригинальный собеседник. Граф Ланжерон к свойственной французам высшего круга любезности присоединял забавную рассеянность, дававшую пищу бесчисленным о нём анекдотах.
Рассказывали, что в бытность свою генерал-губернатором Новороссийского края, он, держа в руке прошение, поданное ему какой-то просительницею, и выслушивая внимательно дополнительные словесные её объяснения, он кашлянул, и когда просительница перестала говорить, вместо того, чтобы отдать ей обратно, как намеревался, прошение, и плюнуть на пол, он плюнул в протянутую ею для взятия своего прошения ладонь, а бумагу бросил на пол.
Однажды на вечере у кого-то из городских жителей (дело происходило в Одессе), не узнавая при входе в гостиную некоторых из гостей и обратясь для спроса об их фамилии к хозяину дома, граф Ланжерон указал между прочим на одну даму. «Эту даму», отвечал, улыбаясь хозяин, «зовут графинею Ланжерон». «То-то», заметил граф, «я вижу, что лице её знакомо мне». Прелесть этой рассеянности состоит в том, что, забыв на время, что она ему жена, граф признавал в ней лишь даму из круга своего знакомства. Он был также находчив и оригинален в ответах. И таким он остался до конца.
Когда в середине 20-х годов XIX столетия граф Ланжерон появился в Петербурге, то современники вспоминали, что это был ещё необыкновенно моложавый и стройный старик, лет семидесяти, представлявший собой олицетворение щегольского, теперь бесследно исчезнувшего типа большого барина-француза восемнадцатого века. Всякий вечер его сухая породистая щегольская фигура появлялась то в Михайловском дворце, где он наперерыв острил с хозяином, то в салоне Елизаветы Михайловны Хитрово, то у Нарышкиных; везде он был свой человек, везде его любили за его утончённую вежливость, рыцарский характер и хотя неглубокий, но меткий и весёлый ум. Заседая в Государственном Совете, которого он состоял членом, он часто прерывал какого-нибудь говорящего члена восклицанием: «Quelleb`etise!» Его сослуживец с негодованием обращался к нему с вопросом, что значит эта дерзость. – «А вы думаете, я о вашей речи? – добродушно отвечал Ланжерон: – нет, я её совсем не слушал, а вот я сегодня собираюсь вечером в Михайловский дворец, так хотел приготовить два-три каламбура для великого князя, только что-то очень глупо выходит!