Забытый вальс
Шрифт:
Теперь его не изобличишь. Шон каждый раз излагает эту историю по-другому и каждый раз сам себе верит, но факт остается фактом: в ту самую пору, когда ради Иви им следовало бы держаться вместе, им пришлось — ради Иви — расстаться.
В конце марта они сошлись в кабинете, заполненном противными китайскими безделушками, и выслушали мнение женщины-лемура — огромные глаза и проворные ручонки, — подытожившей двухмесячные весьма дорогостоящие наблюдения за их дочерью. Женщина-лемур поглядела на озабоченных родителей и склонила голову набок:
— Так.
Ничего не о’кей.
Несколько дней спустя Шон Валлели вышел из дому, не взяв с собой ровным счетом ничего, даже куртку, и в ночи прибился к моей двери.
Ночь посреди недели, самая обычная ночь без него. Где-то около двух меня разбудил звонок в дверь и стук крышки почтового ящика: Шон сидел на корточках, шепча мое имя в щель для газет и стараясь не потревожить соседей.
Я с трудом разлепила глаза и решила спросонок, что кто-то умер. Потом сообразила, что Джоан уже мертва, у меня не осталось никого, кроме Фионы. Неужто моя сестра? Да нет, вряд ли, не похоже на Фиону вдруг ни с того ни с сего помереть. И все же, открыв дверь навстречу закоченевшему Шону, я с порога спросила:
— Она умерла?
— Впусти меня, будь добра.
— Ох, извини.
Он вошел в дом, проник не слишком далеко — переступил порог и тут же привалился к стене. Его лицо было залито влагой, и когда я поцеловала его, на губах остался вкус дождя.
Однажды я заговорила с Шоном об этом. Сказала, что нам не бывать бы вместе, если б не Иви. Он посмотрел на меня так, словно я богохульствую.
— Глупостей не говори, — попросил он.
По его мнению, нет никаких причин. Будто его приливной волной занесло в мою жизнь.
А комната Иви напоминает берег после отлива. Грязные перья, обрывки бумаги, куча пластмассы непонятного происхождения, порой и дорогие вещицы попадаются.
— Ты хоть имеешь представление, сколько это стоит? — ворчит Шон, перебирая спрессованный в пылесосном мешке мусор в поисках игры от «Нинтендо».
На мои убытки наплевать. Пудра от «Шанель» рассыпана по полу, телефон сброшен с подлокотника дивана, батарея с тех самых пор разряжается самопроизвольно.
— Ах ты! — бурчит Иви.
Извиняться не станет, это слишком лично.
Она всегда была неуклюжкой, локти напрямую управляются подсознанием. Одно время родители собирались диагностировать еще и «диспраксию», то есть руки из жопы, но я видела, с каким изяществом и точностью она умеет двигаться. В этом доме диспраксия распространяется только на мои вещи.
Она отказывается есть то, что предписано, и требует того, что ей запрещено. Но хоть ест — уже чудо. Она ворует еду, таскает, прячет и выжидает — почти как я, — пока отец отвернется. Чаще всего мы с ней пересекаемся у холодильника.
Два месяца назад, когда Шон отлучился в тренажерный зал, а Иви все ныла, как это я извела весь майонез, я швырнула сумку на кухонный стол и предложила:
— Сходи и купи себе еду сама, черт побери!
Некрасиво? Зато по делу.
И поглядела
— Надо же, сколько у тебя обуви, — заявила она, и я выскочила из комнаты, за дверью сунула в рот костяшки и слегка прикусила.
Я поискала туристские ботинки и обнаружила их на полке, в бумажном пакете, запакованные еще в Сиднее. С тех пор я их не надевала. Вся моя жизнь проходит теперь на высоких каблуках. Я вытаскиваю ботинки из пакета, стряхиваю на кухонный пол красноватую австралийскую пыль. Ботинки мечты. В них я отваживаюсь выйти.
Послеполуденный снег покрылся сияющей корочкой, она хрустит под ногами, когда я прохожу через двор и отпираю калитку, чтобы проложить еще одну цепочку следов на пути в город. Подтаявший было снег вновь замерз в тени, приходится неотрывно глядеть себе под ноги. Шажок за шажком я нащупываю путь и никак не могу избавиться от гложущей досады.
Нелегко занимать в сердце мужчины второе место после его дочери — достаточно паршиво было занимать второе место после ее матери, — и я припоминаю отзыв Шона обо мне в отчете для «Рэтлин коммьюникейшнз» (ныне — ирония судьбы — почившей). Я заглянула и прочла, что, по его мнению, я «идеально подхожу на второстепенные роли». К этому он присовокупил, разумеется, и множество комплиментов, но все же.
Укол в сердце.
Меня недооценивают, думаю я. Не верят в мое упорство.
На Ратмир-роуд под ногами заскрипел песок, дорожка протоптана. Машин мало, но ходят автобусы, оставляя на обочинах грязевые морены.
Я прохожу по Обсервейтори-лейн, где жмутся друг к другу магазинчики, дальше Блэкберри-лейн и занесенное снегом поле для регби перед церковью Богородицы. Тучи разошлись, голубеет высокий небосвод, а зеленый свод церкви в Ратмайнсе все еще накрыт белым. Сверкает под мостом прямая линия канала, в черной воде отражается вода, замерзшая возле берега, легкие радуются свежему воздуху, ботинки мечты несут меня в центр Дублина. Мне припомнился первый абориген, которого я увидела, прожив с неделю в Сиднее, какой он был черный и нищий. Далеко же приходится ехать, чтобы понять: все это — правда. Что там осознал мой папа перед смертью? Я всегда это подозревал.
Но тогда, в австралийскую пору, мы оба имели право надеяться, и я, и Конор. И сейчас я имею право надеяться — остаться с Шоном, любить его, постараться любить его дочь.
Она ждет, как условлено, на автобусной остановке, что-то говорит в телефон. Я узнаю ее с первого взгляда, а со второго вижу, кто она: школьница, которой не разрешают самой пройти по центральной улице, даже в снегопад, когда маньякам-педофилам наверняка не до школьниц. Мне хочется повести ее выпить. Мне хочется сказать ей: удирай прямо сейчас, пока есть шанс. Не жди, когда вырастешь.