Зачистка территории
Шрифт:
Павел был лишен излишней сентиментальности, но когда отошли чуть в сторону, то и он ахнул: почти весь яблоневый сад был выкорчеван и разъезжен до грязи. Какие-то единичные чахлые деревья торчали из травы. Места тут были все до боли знакомые. Вон невдалеке заброшенный яблоневый сад – нередко там играли с ребятами, ели кислые яблоки, а однажды валялись пьяные после дня рождения Юрки
Виноградова. Шаков вспомнил, что тогда угодил локтем в какое-то дерьмо, испачкал рубашку – пришлось выкинуть. Павлу вообще тот день неприятно было вспоминать, потому что они с Олей тогда здесь и рассорились. По сути, из-за ерунды. Павел намеревался перед армией с ней переспать, потому что
Зрелище испоганенного сада было жалкое, однако среди всей этой разрухи за облезлой стеной монастыря ослепительно сверкал купол недавно восстановленного Успенского собора.
За воспоминаниями они вышли на саму набережную – к старой городской пристани. Там стояли два обелиска и одна гранитная памятная плита. На плите было написано, что с этого места уходили на войну жители города Любимова. Сообщалось, что из города ушли на войну 2600 человек, а не вернулось с войны (то есть предполагалось, что были убиты) – 1260. Получалось, считай, что половина.
На всей городской набережной ныне сохранилась одна единственная скамейка, точнее ее бетонный остов. Тут же вспомнили, как сидели на этой самой скамейке ранним утром – следующим после выпускного вечера. То утро выдалось замечательное, солнечное, и было тогда любопытное ощущение, когда впереди что-то открылось, и сзади закрылось навсегда, и началась новая жизнь. Весь класс тут же разбросало, и больше половины ребят и девчонок из класса ни Шахов, ни Павел уже никогда больше не видели. Обычно после окончания школы часть выпускников уезжала учиться дальше в большие города, и уже редко когда возвращались в Любимов навсегда. Те же из ребят, кто возвращался, не поступив, или просто оставался в городе, шли служить, причем закосить от армии в Любимове всегда считалось
"западло" – проявлением мужской слабости и дозволялось разве что уж совсем больным, что, впрочем, ничего не меняло. Хомяк по этому поводу как-то рассказал, что у них на корабле был матрос, у которого внезапно развилась какая-то упорная кожная болезнь, типа псориаза или экземы, и которого в принципе можно было бы с флота запросто списать. Однако тот был родом из какой-то вятской деревни и буквально умолял врача не комиссовать его, а дать дослужить: "Иначе,
– говорит, – мне не жениться!" В их деревне так же, как и в
Любимове, в народе считалось, что парень, не прошедший армию, либо больной, либо порченый, либо просто слабак. Он и в семейной жизни такой будет. Считалось, что это были сцепленные вещи, как глухота у белых кошек с голубыми глазами.
Павел же в тот год вообще никуда учиться не поступал и до призыва работал на фабрике слесарем отдела КИП (контрольно-измерительные приборы) да еще и с укороченным рабочим днем, пока ему не исполнилось восемнадцать лет. В свободное время они с компанией таких же парней ходили на танцы, знакомились с девчонками, шатались по городу, дрались, хорошо выпивали и одновременно усиленно занимались спортом. Какой-либо дальней жизненной перспективы никто из оставшихся в Любимове ребят в то время не строил: впереди была только армия – кому следующей весной, кому – осенью, а впереди был почти целый огромный год.
Павел постоянно был чем-то занят, и все казалось, призыв еще не скоро. Потом осталось два месяца, один, а затем внезапно пришла повестка. Все осложнили личные заморочки, то есть проблемы с Олей.
Их отношения оставались для Павла совершенно непонятными. Вопрос у него к ней был один и очень простой: "Будешь ждать?" – и на этот вопрос он четкого ответа так и не получил. Вполне возможно, что он был для нее просто "другом с соседнего двора", а будущий же гипотетический муж в ее представлении выглядел совсем другим человеком и все это место, где она жила, казалось ей временным пристанищем перед другой, главной жизнью… А тогда впереди были бесконечные два года службы и все, казалось, было в последний раз.
Потом была площадь, фабричный духовой оркестр, толпа, гомон…
Странно, что она вообще тогда пришла. Они стояли рядом, почти не говорили, не обнимались и не целовались. Иногда ветром бросало ее душистые волосы ему на щеку. Когда под конец потянулся к ней – поцеловать, она в последний миг отвернула губы. Заорал офицер, ребята полезли в автобусы. Все было кончено. Она что-то вдруг захотела сказать. Или даже сказала, но он не понял и не расслышал:
"Что? Что?!", но тут грянул марш "Прощание славянки", которым в
России все кончается и все начинается.
Автобусы медленно тронулись, осталась позади площадь, сквер, улица и поворот, который отсек навсегда их прошлую, сейчас казавшуюся такой беззаботной, жизнь. И после этого поворота они уже не оглядывались назад. Они уходили в другую жизнь без сожаления и без оглядки – словно завоеватели на незнакомый и враждебный им континент, оставляя за собой пылающие корабли юности.
Больше никогда уже Павел Олю не видел, так и осталась в памяти там, за пыльным задним стеклом автобуса, смотрела вслед, но не махала. Все махали, а она не махала.
Тогда еще почти сутки проторчали на сборном пункте, находившемся в самом центре Н. и представлявшем собой замкнутое старое кирпичное здание с большим внутренним двором. Целый день болтались по этому двору, спали на голых пружинах незастеленных коек. В тот же день прибыла команда из Хрючинска – все уже стриженые, одетые в самое что ни на есть рванье, злющие. Тут же с ними, конечно, схлестнулись.
Утром всех повезли на военный аэродром.
По прибытии в часть началась разная бухгалтерия, еще одна медкомиссия, выдача формы, ее подгонка. Шатались из угла в угол, помаленьку начали знакомиться. Ходили, шаркая ногами, по плацу маленькими группами, смотрели, как прибывают еще ребята. Иногда заходили в спортгородок и там выделывали разные штуки на перекладине, кто что умел. Павел тогда мимоходом преспокойненько сделал двадцать пять подъемов переворотом и еще бы мог… А через две недели лишь одна мысль о попытке сделать "склепку" – вызывала тоску и дрожь в наболевшем животе, мышцы которого были как веревочные; он подтягивался раза два и обрывался, ничуть того не стыдясь – до того был уже измотан. Однажды пришел в казарму ночью после наряда, весь разбитый, лег на койку; народ спал, стояла страшная вонь, было жутко, одиноко, вспомнил вдруг мать, девчонку свою Олю и чуть не заплакал. Тот период Павел вообще запомнил плохо, только и осталось, что "подъем – отбой", иногда просыпался уже внизу на нижней койке, чуть не на плечах у кого-то, натягивая штаны и сапоги, и казалось, все те первые месяцы ни разу и не ходил шагом, а только бегал.
Весь этот курс молодого бойца, начиная с утренней зарядки, после которой дрожали ноги, поначалу казался изощренной пыткой, но потом он втянулся, привык и только хохотал, когда его закадычный армейский дружок Вовка Юдин после очередного марш-броска, задыхаясь, прохрипел: "Честно, Паша, я хочу сейчас только одного: лечь и умереть…", – а через пять минут они снова бежали изо всех сил…
Однажды, года три назад, будучи проездом в Самаре, Павел решил наведаться к Вовке – хотел встретиться. Нашел Вовкин телефон и позвонил, какая-то тетка сказала, что он в больнице. "Что с ним?" -