Загадка Прометея
Шрифт:
Мужчина-спартанец за всю свою жизнь ни разу вволю не наедался. Обоим царям и верховному судье полагался удвоенный рацион. Остальные могли получить двойной обед только в виде поощрения. Иными словами, спартанцу постоянно доставалась лишь половина того, что любой здоровый человек съел бы в охотку когда угодно. Да, спартанец мог воровать. Вечно голодный подросток иначе и не выдержал бы бесконечных, с утра до вечера, тренировок в беге, плавании, владении оружием и так далее и тому подобное. (Не говоря уж о таких упражнениях, как, например, наказание розгами, которому молодые воины подвергались по крайней мере один раз в год; при этом старшие внимательно следили, не охнет ли испытуемый, а тех, кто — под розгами! — умирал без стона, хоронили с почетом.) Итак, воровать разрешалось, однако попавшегося чрезвычайно жестоко карали вместе с его другом. Зачастую смертью. Не за воровство — за неловкость!
Захватывая земли, дорийцы побежденных не уничтожали, оставляли им дома их, орудия производства, все имущество, не обращали в рабов в «классическом» смысле этого слова. Только самую землю делили на совершенно равные парцеллы и распределяли между воинами. Отношение илота к господину более всего напоминает крепостную зависимость. Если илот выполняет повинность свою перед господином и хозяйствует умело, торгует с прибылью — он может даже разбогатеть. Ему дозволялось жить гораздо лучше, чем жили свободные дорийцы. Ибо дориец не мог быть богат. Юноша, пока был воином, девушка, пока не вышла замуж, ходили босые, чтобы научиться переносить и холод и жару. Но и позже в одежде не полагалось никакой роскоши — драгоценностей, украшений; только идя на битву, надевал дориец-боевой пурпурный плащ и украшал голову венком из цветов. При строительстве дома, изготовлении мебели он не мог использовать, кроме пилы и топора, никаких иных инструментов. Тогда как илотам или не имевшим гражданских
(Голосование устроено было остроумно. Например, решается вопрос, кого назначить на такую-то должность. Всенародное собрание — под открытым небом, «комиссия по сбору голосов» — в закрытом помещении; на подмостки один за другим поднимаются кандидаты на должность, и по шуму одобрения, каким воины встречают их, «комиссия» устанавливает, который по порядку кандидат оказался победителем.)
Было в образе жизни дорийцев немало таких черт, которые в сравнении с затхлым микенским миром и поныне представляются привлекательными. Их краткая — только по существу! — и всегда откровенная речь. Естественность манер, всей повадки. Служение обществу, родине до конца дней.
А самое главное: дорийцы не могли ни вообразить, ни попять именно то, что в XIII веке до нашей эры более всего характеризовало Микены (и не только Микены), — они даже не подозревали, что существует на свете «сословие праздных». (Так я и перевел бы объективно научный термин работы Веблена [29] , ибо варианты слова «праздные» — «бесполезные», «скучающие», «бездельники» — уже несут в себе оценку и осуждение.) Правда, термин «класс праздных» изначально употреблялся Вебленом для характеристики верхних десяти тысяч Америки его времени, но мы можем без опаски отнести этот термин к касте избранных любой перезрелой эпохи. Право же, воспользовавшись самой смелой аналогией, мы ошибемся меньше, чем пытаясь приблизиться к Микенам XIII века до нашей эры как к «темной» «предысторической» эпохе, исходя из того, что ежели Микены хронологически опередили классическую историю Греции на пять-шесть столетий, то как раз на столько и были они «позади». Ничего подобного! Наивно же мерить историю человечества всего-навсего историей Европы, да еще и внутри ее — более или менее связной историей последних двух с половиной тысячелетий! История человечества таит в своей глубине множество затонувших Атлантид. И одна из них, здесь, в нашей части света, самая последняя и реально (вещественно) достижимая Атлантида — именно Микены. Да, было еще в те времена варварство, сохранились остатки палеолита, существовали племена с первобытнообщинным строем, жили в глубине неразведанных материков эндогамные народы; одним словом, вещественные следы, обнаруживаемые при раскопках на огромных пространствах нашей Земли, свидетельствуют о варварском состоянии той эпохи. Так-то оно так, но не обнаружит ли лопата еще три-четыре тысячелетия спустя следы первобытного варварства, относящиеся и к нашему, двадцатому веку? Конечно, их будет меньше, но намного ли меньше? И, увы, не только в нескольких — наперечет — этнографических резервациях! Три тысячи лет — не так уж долго, просто жизнь человеческая ужасающе коротка. И удаленность той или иной культуры, цивилизации, духа измеряется не временем. Во всяком случае, не календарем.
29
Веблен, Торстейн (1857-1929) — американский экономист и социолог, автор труда «Теория класса праздных».
Однако я почти слышу здесь возражение. Ссылку на бесконечное множество примитивных и, как ни ряди, смехотворных верований: тут и разгуливающие по Земле боги, необыкновенные чудища и разные прочие вещи, над которыми нынешний просвещенный человек способен лишь улыбнуться, — и уже хотя бы поэтому, из-за этой его улыбки мы вправе, казалось бы, существовавшую три тысячелетия назад микенскую эпоху снисходительно-ласково именовать детством человечества.
С фактами спорить трудно. И если уж мы вспомнили разгуливавших но Земле богов, то ведь и это — факт: множество раз на протяжении человеческой истории, причем гораздо, гораздо позднее микенской поры, люди, вслух ли мысленно ли, желали душой и телом предаться богу своему — правда, никогда это пожелание не исполнялось так часто, как именно в XIII веке до нашей эры. Это факт. А вот, например, и другой факт: в апреле 1957 года я посетил Краков. Иными словами, дело было во второй половине двадцатого века, в крупном городе строящей социализм страны. А приехал я туда в тот самый день, когда являлась там собственной персоной Пресвятая богородица. Она прибыла несколько раньше меня, часов в пять утра, мой же самолет приземлился около десяти. Она к этому времени уже укатила, так что личная встреча не состоялась. Однако я встретился с пятнадцатью тысячами человек, или около того — мужчинами, женщинами, молодыми, пожилыми и старыми людьми, — которые в тот самый вечер стояли на одной из площадей Кракова, каждый со свечою в руке, и до полуночи распевали священные псалмы. Я многих расспрашивал, довелось ли им увидеть Пресвятую деву и как она выглядела. Мне говорили, что видеть не видели, но одна старушка видела — святая гостья была в голубом плаще. На площади стояло пятнадцать тысяч человек, из них четырнадцать тысяч девятьсот девяносто девять чуда не видели. Но все знали: одна старушка видела, и была Пречистая в голубом плаще. Не знали только, какая именно старушка, так что и с очевидцем поговорить мне не удалось.
Почему же в таком случае нам не верить, что примерно то же происходило у эллинов: с Зевсом, Аполлоном и другими богами лично встречались сравнительно немногие. Но буквально каждый слышал, что кто-то с ними встречался лично. Да что уж далеко ходить: ведь не прошло и двух лет с тех пор, как здесь, у нас, в Венгрии, некая ведьма взглядом избивала ребенка, привораживала парней и девушек, снижала удойность коров, колдовством навлекала смертельные болезни и прочее и прочее. В Англии последние пятьдесят лет неоднократно появлялось лохнесское чудовище. И научные журналы исправно знакомили читателей с различными на этот счет гипотезами. В XIII веке до нашей эры цивилизация существовала на крошечной территории, значительно меньшей, чем географические пределы цивилизованных стран, прочие же территории были очень и очень велики. Однажды углубившись в них, с чем только не встречался, о чем только не рассказывал потом пришелец из дальних краев! И какими различными способами объяснял увиденное! В довершение всего до нас эти объяснения дошли по большей части в пересказах поэтов! Что, поверьте, весьма и весьма существенно. Вообразим на минуту, любезный Читатель, что однажды, тысячелетия спустя, кто-то попытается представить себе наш, венгерский двадцатый век по поэмам, скажем, Ференца Юхаса, самого значительного из ныне живущих наших поэтов: какие же множества, сонмища, толпища извивающихся чешуйчатых рептилий он увидит, и не покажутся ли после этого лернейские и стимфалийские болота мраморными водоемами с резвящимися в них золотыми рыбками?! Мы, конечно, знаем, что слово поэта надо принимать серьезно, хотя и в переносном смысле. Но отчего мы полагаем, будто три тысячи лет назад не было среди живших тогда людей — да еще в таком, казалось, прочно сложившемся и незыблемом обществе, как микенское, — строгой и точной конвенции, согласно которой они могли просматривать реальную действительность сквозь любую сказку. И отчего мы полагаем, будто наши представления о действительности, выраженные строгим языком самых модных, развитых и точных наук — химии и физики, — есть не поэзия, а самая действительность?! (Что двойная спираль, например, есть сама дезоксирибонуклеиновая кислота, а не просто ее графическое изображение?)
В позднюю бронзовую эпоху юго-восточное полукружие Средиземного моря было заселено особенно густо: рабовладельческие государства, страны — поставщики товаров поддерживали друг с другом международные контакты, соседствуя в своего рода положении «пата». В этих странах уже существовало упомянутое выше «сословие праздных» — супербогатый социальный слой, не знавший уже, как распорядиться своими делами и самим собой, тот слой, который мы даже с дистанции в три тысячи двести лет не могли бы определить точнее, чем определяет Веблен «праздных» своей Америки: это группа людей, у которых в противовес инстинкту созидания развивается инстинкт расточительства. Созидать эта группа уже не может, но что-то делать все-таки надо. Прежде всего она возводит в добродетель собственную беспомощность, то есть глубоко презирает труд. И болезнь свою тоже обращает в добродетель, то есть прославляет расточительство. Окружает себя максимальным числом максимально дорогих, но бесполезных предметов, испытывает вдруг потребность в таких вещах, которые
30
Улица в центре Будапешта, полная модных магазинов и ателье, в том числе и частных.
Общий тонус микенского общества был, очевидно, очень низким: отсутствовало то, в чем человек нуждается более всего, — перспектива; государство было заинтересовано, чтобы этого не замечали, чтобы жили бездумно и расточительно, следовали моде неуемно, видели смысл и цель в обладании всяческой рухлядью, полагая, будто обрели то, чего нет: гармонию.
Как ни досадно, подозреваю, что Микены для меня оказались только предлогом, и я здесь настроился, собственно говоря, критиковать общество потребления. Однако, хотя я отдаю себе отчет в скромных своих возможностях, позвольте мне все же надеяться, что вы увидите за этим и нечто большее. Микенское общество было именно таким, или почти таким, каким я его описал, — это научно установленный факт; по крайней мере такова была правящая прослойка и примыкающие к ней, ей подражающие средние слои, особенно же в сравнении с дорийцами. А поскольку в нашем словаре уже имеются понятия «общество потребления» и «сословие праздных», мы вправе описывать Микены с помощью этих современных терминов. Точно так же как, зная симптомы, вправе назвать нынешним словом, например, болезнь Александра Великого, хотя в его время этого термина еще не знали. Из-за этого ни наше утверждение не обернется анахронизмом, ни смерть Александра Великого не превратится лишь в символ нынешней смертности от рака. Она останется просто его смертью, очень реальной смертью.
Говорю же я это лишь затем, чтобы пояснить: Геракл был в Микенах своего рода камнем преткновения, но таким же камнем преткновения был он и для дорийцев — словом, постоянно мог ожидать, что об него, того и гляди, споткнутся. Дорийцы почитали Геракла, но почитали за то, что сам он не особенно чтил в себе: за его силу. Характерно, что именно это его свойство всячески возвеличивалось и расцвечивалось в легендах. Нет, Геракл не чувствовал себя польщенным тем уважением, какое питали дорийцы к мощи его тела. Вообще этот человек, уже в летах, вынужденный вновь и вновь отправляться в трудные военные походы, не мог особенно любить дорийцев, которые превыше всего ставили единственную добродетель — воинскую доблесть — и знали единственную форму жизни — казарму. Геракл вовсе не был солдатом по призванию; он был героем, но не мечтал о казарме ни для себя, ни для других. Я уж не говорю сейчас о некоторых странно жестоких традициях дорийцев. Скажем, об обязательных убийствах илотов — обязательных практически ежегодно, однако осуществлявшихся в разные промежутки времени, чтобы всякий раз нападение было неожиданностью. Молодежь училась при этом подстерегать жертву из засады, незаметно окружать вражеский объект, налетать и тут же бесследно исчезать, бесшумно и быстро убивать. Такова была одна сторона дела. Вторая же состояла в том, чтобы держать в постоянном страхе илотов. Ведь, как я уже упоминал, у дорийцев тогда не было рабовладельческого строя, они не учредили еще государственную власть, службу общественного порядка, тюрьмы и тому подобные органы, чтобы с их помощью держать в повиновении угнетенных, а также их хозяев. Обуздывали илотов террором. Дорийцы предупреждали бунты отчасти запретами и ограничениями: землеробам надлежало жить безотлучно в кругу своей семьи, на хуторках, не полагалось собираться группами, устраивать сходки; отчасти же — дабы все приказания неукоснительно исполнялись и без вмешательства блюстителей порядка и правосудия — старались постоянно держать их в смертельном страхе и полной неопределенности. Они защищали жизнь и имущество илотов от посягательств чужаков и даже «неорганизованных» дорийцев — защищали и сурово карали виновных. Но традиционные периодические убийства илотов, уничтожение их целыми семьями преступлением не считались — это было в порядке вещей. (Мы ежегодно вешаем десять — пятнадцать человек за убийство, сажаем в тюрьму три тысячи человек за различные преступления. Дорийцы ежегодно приканчивали пятнадцать человек да три тысячи подвергали пыткам — чтобы не было убийств и других преступлений. По мнению некоторых, получается так на так.)
Геракл, надо полагать, все понимал, да и объясняли ему, верно, не раз, что это «в порядке вещей», однако мы уже знаем его настолько, чтобы догадаться: такой «порядок» не мог быть ему по вкусу. Вся его жизнь прошла можно сказать, в покаянии за убийство. За убийство, которое было, между прочим, тоже «в порядке вещей». Тогда как в Микенах среди владык города и его повелителей едва ли сыскался бы хоть один, кто не был запачкан родственной кровью, пролитой по злому и подлому умыслу!
Он видел, что дорийцы в чем-то живут более чистой жизнью, чем микенцы, но стоило ему подумать о том, чтобы принять ее, как сомнения разрушали все. Ведь любишь тех, кого любишь, и ненавидишь тех, кого ненавидишь. Геракл любил родину, семью свою, товарищей, говорящих на одном с ним языке и думающих так же, как он, — тех, без кого человеку невозможно существовать. Но он не мог с одинаковым жаром и страстью постоянно ненавидеть другие народы — не мог и потому не очень верил, будто кто-то другой это может. Он видел: дорийцы держатся так, словно они-то могут. Видел: стоит произнести перед ними имя врага, на которого как раз готовится нападение, и они внезапно начинают потрясать копьями от ярости, топать ногами и вопить так, что на шее выступают жилы. Он видел это сам, своими глазами! Видел такой поразительно действенный способ саморазъярения, как традиционные на микенских единоборствах речи обоих противников, в которых буквально каждое слово — вступление, основная часть, заключение — определено заранее строжайшим этикетом. Сам он не раз испытал — например, в единоборстве с Антеем, — что, не разозлившись по-настоящему, драться толком не может. Но, чтобы прийти в ярость, он должен драться чуть ли не день напролет: одним лишь повторением имени Антея гнева его не разбудить. И любить он умел сильно. Когда Гилас исчез, он искал его долгие годы, исходил невесть сколько земель, все дороги прошел и, быть может, сейчас еще ждет, верит, что однажды разыщет юного своего друга. Он любил родину. Трогательно любил Фивы, любил, доказав это всею своей жизнью, Элладу. Но ему непонятно было то, что вытворяли «во имя родины» эти спартанцы: во имя родины без всякой необходимости спали на голой жесткой земле; во имя родины добровольно ложились под розги; во имя родины одалживали друг другу жен; женщины несли каждого новорожденного на совет старейшин и, если совет полагал, что демонстрируемый младенец не вырастет в достаточно бравого воина, беспрекословно принимали к сведению, что крошка будет уничтожен, а им надлежит родить, во имя родины же, следующего ребенка; голодные как волки молодые воины непременно оставляли на тарелке частицу и без того мизерной порции со словами: «Как ни сладок был бы этот последний кусочек, отказываюсь от него во имя родины», — и командир не корит их: «Вот дуралеи!», — а, напротив, публично их восхваляет…