Загадки Петербурга I. Умышленный город
Шрифт:
А. И. Дельвиг и много лет спустя не без ужаса описывал в своих воспоминаниях одну из «выходок» Пушкина и его друзей летом 1830 года: «Раз только вздумалось Пушкину, Дельвигу, Яковлеву и нескольким другим их сверстникам по летам показать младшему поколению… как они вели себя в наши годы и до какой степени молодость сделалась вялою относительно прежней. Была уже темная августовская ночь. Мы все зашли в трактир на Крестовском острове… На террасе трактира сидел какой-то господин совершенно одиноким. Вдруг Дельвигу вздумалось, что это сидит шпион и что надо его прогнать… Дельвиг сам пошел заглядывать на тихо сидевшего господина то с правой, то с левой стороны, возвращался к нам с остротами насчет того же господина и снова отправлялся к нему… Брат и я всячески упрашивали Дельвига перестать этот маневр… Но наши благоразумные уговоры ни к чему не повели… Дельвиг довел… господина своим приставаньем до того, что последний ушел. Если
Петербург 30-х — начала 50-х годов XIX столетия выступает в описаниях современников как город мрачный, с обликом двуликого Януса, где за казенной пышностью скрываются бесправие и страх. Он поражает широкими прямыми улицами, многочисленными колоннадами и портиками. Кажется, эти колоннады украшают дворец или храм, но величественное здание вблизи оказывается казармой, а за классическим портиком скрывается стена с облупившейся краской, в трещинах. Столица становится городом фасадов. Она напоминает театральные подмостки, на которых лицедействует император Николай I. Он старательно играет роль «идеального государя»: строгого и справедливого, величественного и простого.
Он — образцовый семьянин, любящий муж и отец. Ежедневно в определенный час император направляется в Мариинский дворец навестить любимую дочь Марию Николаевну, герцогиню Лейхтенбергскую. В городе известно, что в частной жизни он избегает роскоши и быт его по-солдатски прост.
Он вникает во все обстоятельства жизни подданных и каждому воздает по заслугам. Так, Николай сам разрабатывает церемониал казни государственных преступников (декабристов, позже петрашевцев). И вместе с тем Петербург не раз становится свидетелем проникновенных сцен, одну из которых описал А. Ф. Кони: «Во время его проезда по набережной на мост (Благовещенский, позже переименованный в Николаевский, ныне мост Лейтенанта Шмидта. — Е. И.) въезжали одинокие дроги с крашеным желтым гробом и укрепленной на нем офицерской каской и саблей. Никто не провожал покойника, одиноко простившегося с жизнью в военном госпитале и везомого на Смоленское кладбище. Узнав об этом от солдата-возничего, Николай вышел из экипажа и пошел провожать прах безвестного офицера, за которым вскоре, следуя примеру царя, пошла тысячная толпа».
Император — высший авторитет в вопросах искусства и противник дурного вкуса. Во время военного парада на Дворцовой площади Николай увидел солдата с двумя Георгиевскими крестами на груди. «На вопрос его, когда и где они получены, георгиевский кавалер, из сданных в солдаты семинаристов, вспомнив уроки риторики, ответил: „Под победоносными орлами Вашего Величества“. Николай, недовольный такими цветами красноречия, нахмурился и пошел далее, но сопровождавший его генерал подскочил к солдату и, поднося кулаки к его лицу, прошипел: „В гроб заколочу Демосфена“» (А. Ф. Кони).
Создавая печально известное Третье отделение, он не мог удержаться от лицемерия. На вопрос шефа Третьего отделения А. Х. Бенкендорфа о его задачах Николай протянул ему носовой платок со словами, что единственная цель его — осушать слезы невинно обиженных. Однако, как известно, именно по вине этого учреждения было пролито немало слез.
«Петербуржцы смеются над костюмами в Москве, — писал А. И. Герцен в „Былом и думах“. — Москва, действительно, город штатский… не привыкший к дисциплине, но достоинство это или недостаток — это нерешенное дело… Мундир и однообразие — страсть деспотизма. Моды нигде не соблюдаются с таким уважением, как в Петербурге, что доказывает незрелость нашего образования: наши платья чужие. В Европе люди одеваются, а мы рядимся и поэтому боимся, если рукав широк или воротник узок… Если б показать эти батальоны одинаковых сертуков, плотно застегнутых, щеголей на Невском проспекте, англичанин принял бы их за отряд полисменов».
Страх незримо пронизывал жизнь города. Герцен вспоминал: «Отправляя меня в Петербург… мой отец еще раз повторил: „Бойся всех, от кондуктора в дилижансе до моих знакомых, к которым я даю тебе письма, не доверяйся никому. Петербург теперь не то, что был в наше время, там во всяком обществе, наверное, есть муха (доносчик. — Е. И.) или две“».
Петербург был тесен для людей, не способных к безмыслию. В небольшом деревянном домике на Лиговке неподалеку от Невского проспекта в середине 40-х годов жил сотрудник журнала «Отечественные записки» Виссарион Григорьевич Белинский. Этот молодой, необыкновенно застенчивый человек был известен всей читающей России. В «тесные времена» деспотизма каждый голос, нарушающий общее молчание, особенно слышен. К суждениям Белинского жадно прислушивались читатели, к нему внимательно приглядывалось Третье отделение. Белинский был беден, болен, лихорадочно работал. И так не походила его жизнь на то, что торжествовало вокруг. И. С. Тургенев писал в воспоминаниях о Белинском: «…Как только я приду к нему, он, исхудалый, больной… тотчас встанет с дивана и едва слышным голосом, беспрестанно кашляя… с неровным румянцем на щеках, начнет прерванную накануне беседу. Искренность его действовала на меня, его огонь сообщался и мне, важность предмета меня увлекала; но… легкомыслие молодости брало свое, мне хотелось отдохнуть, я думал о прогулке, об обеде. Сама жена Белинского умоляла и мужа и меня хоть на время прервать эти прения, напоминая ему предписание врача… но с Белинским сладить было нелегко. „Мы не решили еще вопроса о существовании Бога, — сказал он мне однажды с горьким упреком, — а вы хотите есть!“… Но не пришло бы в голову смеяться тому, кто сам бы слышал, как Белинский произнес эти слова; и если при воспоминании об этой правдивости, об этой небоязни смешного, улыбка может прийти на уста, то разве улыбка умиления и удивления».
Ранним весенним утром 1845 года к Белинскому пришли молодые петербургские литераторы Григорович и Некрасов. Они спешили поделиться открытием. «Белинский, новый Гоголь народился!» — воскликнул один из них. «Эк у вас Гоголи-то как грибы растут», — отозвался недоверчивый критик. Однако, прочтя рукопись молодого, еще неизвестного ему писателя Достоевского «Бедные люди», Белинский в тот же вечер поспешил к ним со словами восхищения и признания нового замечательного таланта. Как не вязались эта молодая порывистость и энтузиазм с господствующей атмосферой, где все живое выпалывалось, как трава, пробившаяся между камней.
В мае 1848 года в квартиру умирающего Белинского пришли жандармы, чтобы арестовать его. Он был в бреду. В Третье отделение было сообщено, что «известный сочинитель Белинский не может быть арестован, потому что над ним совершается суд Божий».
На мещанской окраине города, в тихой Коломне, в доме двадцатичетырехлетнего титулярного советника Михаила Васильевича Буташевича-Петрашевского, с зимы 1844/45 года по пятницам собиралось небольшое общество. В него входили студенты, писатели (Ф. М. Достоевский, М. Е. Салтыков-Щедрин, А. Н. Плещеев), чиновники, офицеры. Многие из них были увлечены идеями утопического социализма. На одном из собраний Д. Д. Ахшарумов произнес речь — проклятие Петербургу, символу деспотизма: «Разрушить столицы и все материалы употребить для других зданий, и всю эту жизнь мучений, стыда превратить в жизнь роскошную, полную счастья, и всю землю нищую покрыть дворцами и разукрасить цветами — вот наша цель. Мы здесь, в стране нашей, начнем преобразование, а окончит его вся земля!»
Петрашевский, имевший по службе доступ к конфискованным полицией иностранным книгам, давал читать их желающим; это было опасным делом. Да и сам вид Буташевича-Петрашевского привлекал к нему неодобрительное внимание: «Не говоря уже о строго преследовавшихся в то время длинных волосах, усах и бороде, он ходил в какой-то альмавиве испанского покроя и цилиндре с четырьмя углами, стараясь обратить внимание публики, которую он привлекал всячески, например, пусканием фейерверков, произнесением речей, раздачею книжек, а потом вступал с нею в конфиденциальные разговоры… Один раз он пришел в Казанский собор, переодетый в женское платье, стал между дамами и притворился молящимся, но его несколько разбойничья физиономия и черная борода, которую он не особенно тщательно скрыл, обратили внимание, и, когда к нему подошел квартальный со словами: „Милостивая государыня, вы, кажется, переодетый мужчина“, он ответил: „Милостивый государь, а мне кажется, что вы переодетая женщина!“ Квартальный смутился, а Петрашевский воспользовался этим, чтобы исчезнуть в толпе, и уехал домой», — вспоминал П. П. Семенов-Тян-Шанский. Недопустимое, немыслимое поведение в николаевском Петербурге!
В собраниях у Петрашевского, на которых «обсуждались распоряжения правительства, говорилось громко обо всем», активно участвовал Ф. М. Достоевский. Он принадлежал к радикальной части этого общества, считавшей необходимым создать революционную организацию, устроить подпольную типографию и т. д. А между тем слухи о собраниях у Петрашевского распространились по городу, и в кружок был заслан осведомитель, который больше года доносил обо всем происходящем в тихой Коломне. 15 апреля 1849 года Достоевский прочел на собрании знаменитое письмо Белинского Гоголю, распространение которого было запрещено. Письмо взволновало всех, и было решено размножить его в списках. Но ночью 23 апреля петрашевцев арестовали. Сорок три человека были заключены в Петропавловскую крепость; пятнадцать из них, в том числе Петрашевский и Достоевский, помещены в Секретный дом Алексеевского равелина.