Загадочная история Бенджамина Баттона (сборник)
Шрифт:
— О-о! — Она казалась слегка озадаченной, потом добавила: — Он ушел, не сказав ни слова. Мы вышли, золотко, смотрим, а он уже в дверях. Я боялась, что он дождется нас и набросится на Джо.
— Неужели ты не боялась, что он набросится на тебя? — не удержалась я.
— Ну, за этим дело не станет. — Она кисло улыбнулась. — Но я знаю, как с ним управляться, золотко. Я только и боюсь его, когда он вскипит сразу. — Она присвистнула, будто что-то вспомнив. — Мне ли не знать — однажды такое уже было.
Мне хотелось залепить ей пощечину. Я повернулась к ней спиной и отошла под предлогом, что хочу взять булавку у Кейти, цветной служанки.
— Что это? — спросила я.
— Платье для танца, — коротко ответила она — во рту у нее было полно булавок. Вытащив их, она добавила: — Все разлезлось — слишком часто я его надевала.
— Ты будешь сегодня танцевать?
— Хочу попробовать.
Кто-то говорил мне, что она собиралась стать танцовщицей — даже брала уроки в Нью-Йорке.
— Помочь тебе?
— Спасибо, не надо… хотя… ты умеешь шить? Кейти по субботним вечерам так возбуждается, что ни на что не годится, разве что булавки подавать. Буду бесконечно тебе благодарна, золотко.
Спускаться вниз мне пока не хотелось — у меня были на то основания, — и я села и поработала над ее платьем с полчаса, а сама все думала о Чарли: ушел ли он домой, увижу ли я его вообще, но о том, свободен ли он теперь этически, думать не смела. Когда же я наконец сошла вниз, его нигде не было видно.
Зал уже был полон — столы убрали, танцы стали всеобщими. В то время, сразу после войны, у всех южных парней была манера, вращаясь в танце, на носках, водить пятками из стороны в сторону, и, желая овладеть этим искусством, я потратила немало часов. Многие ребята пришли без девушек, почти все они были навеселе от кукурузной самогонки; мне самой раза два за танец предлагали выпить, но я отказывалась — ужасное пойло, даже когда ее разбавляют, как принято, каким-нибудь безалкогольным напитком, а не хлещут из горлышка теплой бутылки. Только некоторые девушки, вроде Кэтрин Джоунз, тянули иногда из фляжки какого-нибудь парня в тёмном конце веранды.
Кэтрин Джоунз мне нравилась — в ней, казалось, больше энергии, чем в других девушках, хотя тетушка Мусидора всякий раз, когда Кэтрин заезжала за мной в своем автомобиле, чтобы съездить вместе в кино, презрительно фыркала и говорила, что вот теперь-то уж определенно «нижняя ступенька добралась до верхней». Она была из «новой и простой» семьи, но мне сама ее простота казалась ценным качеством. В то или иное время чуть ли не каждая девушка в городе доверительно сообщила мне, что ее заветным желанием было «уехать отсюда в Нью-Йорк», но лишь Кэтрин Джоунз решилась на этот шаг.
На этих субботних вечеринках ее часто просили станцевать что-нибудь «классическое» или исполнить какой-нибудь акробатический танец в деревянных башмаках; однажды — этот случай всем запомнился — она досадила правлению, клуба, выдав «шимми» (в то время крик моды в джазе), и новым, даже несколько поразительным оправданием для нее было то, что она была «так пьяна, что все равно не соображала, что делает».
В двенадцать музыка умолкала — в воскресное утро танцы запрещались. В половине двенадцатого раскатистая фанфара трубы и барабан пригласили танцующих и парочки на верандах, а также тех, кто сидел в машинах во дворе или забрел в бар, обратно в танцзал. Внесли стулья и бегом, кучей, с шумом подтащили их к приподнятой платформе — оркестр уже освободил ее и расположился рядом. Затем при убавленном заднем освещении
Ничего подобного я еще не видела, а снова увидела только пять лет спустя. Это был чарльстон — наверняка это был чарльстон. Помню двойные удары барабана, похожие на выкрики «Гей! Гей!», непривычные взмахи рук и странное выворачивание коленей. Бог знает, где только она этому научилась.
Ее зрители, знакомые с негритянскими ритмами, так и подались вперед — даже для них это было что-то новое, а у меня в голове эта картина запечатлелась до того ясно и неизгладимо, что я вижу все, как сейчас: раскачивающаяся и притопывающая фигура на подмостях, возбужденный оркестр, ухмыляющиеся в дверях бара официанты; а со всех сторон — с болот и хлопковых полей, с буйной листвы и мутных теплых потоков — просачивается во все окна мягкая и томная южная ночь. Не знаю, в какой именно момент меня стало обуревать чувство напряжённой тревоги; вероятно, беспокойство овладело мною при первых же ударах этой варварской музыки.
Я не из нервных, не подвержена я и панике, но на какое-то мгновение меня вдруг обуял страх, что, если музыка и танец не прекратятся, я закачу истерику. Что-то вокруг меня творилось — я была в этом так же уверена, как если бы могла заглядывать в души.
Музыка смолкла. Раздались аплодисменты, Кэтрин Джоунз просили повторить, но она, глянув на дирижера, решительно покачала головой и сделала вид, что собирается сойти с подмостей. Крики «бис» продолжались — и снова она покачала головой, и мне показалось, что она даже злится. И тут произошел довольно странный инцидент. Поскольку кто-то из первого ряда настойчиво просил повторить, руководитель цветного оркестра стал импровизировать на тему этой мелодии, точно желая соблазнить Кэтрин Джоунз. Как бы не так! Она повернулась к нему, резко бросила: «Ты разве не слышал, что я сказала?» — и, к всеобщему удивлению, залепила ему пощечину. Музыка прекратилась, а последовавший шумок внезапно смолк, когда раздался приглушенный и все-таки отчетливый, выстрел.
Все повскакивали — стреляли где-то совсем рядом, может быть, даже внутри здания. Одна из девушек вскрикнула, но тут же кто-то сострил: «Опять, наверно, Цезарь залез в курятник», и мгновенная тревога сменилась смехом. Администратор в сопровождении нескольких любопытных парочек вьшел на улицу посмотреть, а остальные уже танцевали под музыку «Доброй вам ночи, дамы», которой традиционно кончались танцы.
Я обрадовалась, что они кончилась… Парень, с которым я приехала, пошел подогнать машину, а я, подозвав официанта, послала его за моими клюшками для гольфа, которые лежали в общей куче наверху. Я вышла на крыльцо, а сама все думала, уехал ли Чарли Кинкейд.
И вдруг я осознала — тем странным образом, которым мы осознаем то, что происходит уже несколько минут, — что внутри какая-то суматоха. Женщины пронзительно кричали, кто-то воскликнул: «О боже мой!», на лестнице стоял топот, по залу бегали взад и вперед. На крыльцо выбежала девушка и упала без чувств — ее примеру тут же последовала другая, и я услышала, как какой-то мужчина по-сумасшедшему орет в телефонную трубку. Бледный и без шляпы, на крыльцо выскочил молодой человек и руками, холодными, как лед, сжал мою руку.