Заговор ангелов
Шрифт:
Людмила вышла замуж за отца незадолго до того, как он, уже приговорённый врачами, лёг в больницу Иркутского научного центра, и там последним спасительным средством для него стал морфий.
А ещё раньше он написал письмо моей матери с просьбой о разводе. Через восемь с лишним лет раздельной жизни ему понадобился развод, чтобы жениться на этой самой Людмиле. В письме отец пояснил: «Я после операций и облучения чувствую себя плоховато, а она единственная заботится обо мне, времени и сил не жалеет. Женитьба нужна формально».
Переписывались мы с отцом редко. На восемнадцатый день рождения он неожиданно прислал мне в подарок 70 рублей, огромную для меня сумму: сразу две мои студенческие стипендии. Я эту цифру запомнил потому, что ровно столько стоил на чёрном книжном рынке синий сборник стихов Мандельштама из серии «Библиотека поэта» 1973
Впрочем, такая дата, как 1938-й, говорила о смертельности советского заболевания откровеннее любого дымного предисловия.
Второй (и в последний) раз отец прислал мне деньги для того, чтобы мы с сестрой купили билеты на самолёт и прилетели к нему повидаться. Не мною замечено: юношеское восприятие жизни имеет странную бесчеловечную специфику. Я знал со слов матери, что отец очень плох, что он уже вряд ли встанет. Но это знание оставалось чисто внешним, не проникало в меня. Какая-то инфантильная, бессознательная часть моего существа даже тихо радовалась предстоящей поездке, словно приключению. Кажется, нет более прочного бронежилета, более глухой защиты, чем душевная тупость молодого здорового человека. При всей хвалёной свежести чувств.
Мы впервые летели с сестрой так далеко на восток. При взлёте в иллюминаторе виднелся воспалённый закат, и я думал о том, что, если хорошо разогнаться, допустим, на сверхзвуковом, то можно постоянно догонять уходящее солнце и не давать ему сесть. Потом я подумал, что при таком же скоростном и длительном рывке в западную сторону, сквозь худеющие часовые пояса, через несколько витков удастся, наверно, хотя бы немного отмотать время назад и попасть во вчерашний или позавчерашний день.
Тут меня в очередной раз настигло подозрение, что времени в принципе нет – его просто придумали, чтобы удобнее было измерять движение тел. На эту мысль меня натолкнул тот факт, что все единицы измерения времени – хоть секунды, хоть годы и века – одолжены у астрономических циклов и пристёгнуты к ритмичному движению планет, только к движению. Потом я подумал об отце: вспомнил, как он уезжал от нас в захватывающую новую жизнь, чуть ли не в Кению, сильный и окрылённый своими надеждами. А мы, как сброшенный балласт, оставались одни, сами по себе, в старой, неинтересной жизни. И то, что теперь он лежит там, беспомощный, остановленный, и зовёт нас к себе, – разве это не время натворило? Нудный спорщик внутри меня логично долдонил, что это тоже результат движения, биологических и прочих необратимых процессов. И я снова, как на острые колья, нарывался на необратимость – главную улику и безжалостное свидетельство того, что время существует.
Академгородок в Иркутске выглядел опрятно и дружелюбно. Мы сразу поехали в больницу. Отец лежал в маленькой отдельной палате. Прежде чем мы зашли к нему, я успел поговорить с лечащим врачом, который, судя по всему, уже махнул рукой на лечение; он не скрывал своего бессилия и как будто удивился моему вопросу о прогнозе. «Ну какой может быть прогноз? Метастазы в позвоночнике».
При виде нас отец, улыбаясь, привстал. Он был худой и страшно красивый, несмотря на чёрные подглазья. Даже в больничной постели он по-прежнему производил впечатление иногороднего, сдержанноучтивого гостя в чужом монастыре.
Мы сели рядом с кроватью и стали смотреть на него. После нескольких дежурных вопросов
Ссылки на великие умы вроде Гесиода и Вольтера, которые считали, что в мифах отражаются реальные истории, отца убеждали не вполне. Гораздо более внушительным в его глазах был эксперимент Генриха Шлимана: даже не то, что полусумасшедший дилетант-одиночка откопал из-под земли абсолютно мифическую Трою, а то, что он сделал это с гомеровской «Илиадой» в руках, пользуясь поэмой как учебным пособием или путеводителем.
В конечном счёте мы сошлись на том, что за любыми мифами, включая самые на вид завиральные, скрывается непосредственная данность, земная или космическая, какие-то подлинные события, поразившие людей, а потом перемолотые по законам людской молвы и предельно сжатые, уплотнённые вековой памятью. Я не берусь судить, почему отцу был настолько важен этот разговор, но он радовался, как ребёнок, когда обнаружил, что меня, как и его, больше всего впечатляет история Орфея. «Это самое загадочное, правда?» – сказал отец.
Нас прервала медсестра, пришедшая делать укол.
Когда она вышла, отец тихо пожаловался: раньше приходила другая медсестра – та лучше была, не забывала вместе с лекарством колоть болеутоляющее. А эта забывает.
– Я скоро поправлюсь, – пообещал отец. – Только вот спина сильно болит.
В тот же день я узнал, что никаких лекарств ему уже не колют, а колют только обезболивающее – вся разница в дозах, которые приходится увеличивать.
Потом приехала желтоволосая Людмила с несметным количеством продуктов: сырокопчёными твёрдокаменными колбасами, финским сыром «Виола» и прочими пищевыми редкостями, недоступными обычным смертным. Людмиле всё это было доступно как служащей городского треста кафе и ресторанов. Её добычу, извлекаемую из сумок, отец даже не удостоил внимания и вообще, как мне показалось, вёл себя с новой женой не слишком любезно. Когда она принялась его брить, видно было, что он раздражён и с трудом сдерживается. Вряд ли она брила отца как-то неправильно. Скорей всего, отцовское недовольство уже стало обычным фоном в их отношениях, и Людмила с этим смирилась.
В гостинице нас нашёл сотрудник отца по фамилии Третьяковский с подготовленной культурной программой: поездка на озеро Байкал, экскурсии в доммузей декабристов и краеведческий музей. Я вдруг осознал, что всего этого мне не хочется, а хочется больше времени провести с отцом. Но отец был слаб, больница запрещала свидания дольше часа, Третьяковский же настаивал на своей гуманной миссии – отвлечь приехавших детей от мрачных мыслей. Он так и сказал: «Вам надо отвлечься!»
Байкал запомнился мне только мучительно ярким, почти южным солнцем, пронзительным запахом кедровой смолы и заученным рассказом нашего спутника о несчастной девице Ангаре, которая кинулась бежать от старика Байкала, и тот в бешенстве швырнул ей вдогонку обломок скалы. Этот обломок назвали Шаманским камнем, он по сей день торчит из воды там, где ему положено, в горловине, дающей начало своевольной реке, а Байкал по-прежнему лежит и блистает в своих обширных хвойных берегах, прекрасный и холодный.
Декабристский дом-музей, когда мы добрались до него, оказался закрыт. Внутрь мы не попали, но мне для впечатления хватило одной подробности снаружи: тёмный бревенчатый фасад жилища опальных петербуржцев был украшен плоскими дощатыми имитациями античных колонн. Сейчас я думаю: такой самопальный сибирский ампир, наверно, мог бы служить самым бесхитростным доказательством русской «тоски по мировой культуре».
На следующий день Третьяковский решил поразить наше воображение чем-то диковинным и спросил, доводилось ли нам когда-либо видеть компьютер. Нет, компьютер нам видеть не доводилось. Поэтому мы срочным образом были отвезены в Энергетический институт, где, по туманному признанию нашего гида, они с отцом занимались не только урочными, но и внеурочными делами. Под урочными имелось в виду моделирование ситуаций глобальных катастроф в единой энергосистеме страны.