Заговор против маршалов. Книга 2
Шрифт:
— Нет, ты ответь!
— Я не говорил этого по отношению к ЦК. Я говорил здесь не по отношению к ЦК,— вцепившись в лакированный бортик трибуны, Николай Иванович закрыл глаза. Он чувствовал, что зациклился, но уже не мог вырваться из круговерти жалкого лепета.— Потому что ЦК как ЦК меня в этих вещах официально еще не обвинил. Я был обвинен различными органами печати, но Центральным Комитетом в таких вещах нигде обвинен не был. Я изображал свое состояние, которое нужно просто по-человечески понять. Если, конечно, я не человек, то тогда нечего понимать. Но я считаю, что я — человек,— напрягшись
— Ну еще бы!
— В чрезвычайно, исключительно трудное время — я о нем и писал. И поэтому здесь не было никакого элемента ни запугивания, ни ультиматума.
— А голодовка? — подавшись к микрофону, подхлестнул Сталин.
— А голодовка,— вздрогнув, повторил Николай Иванович.— Я и сейчас ее не отменил, я вам сказал, написал,— быстро поправился он.— Почему я в отчаянии за нее схватился, написал узкому кругу, потому что с такими обвинениями, какие на меня вешают, жить для меня невозможно. Я не могу выстрелить из револьвера, потому что тогда скажут, что я-де самоубился, чтобы навредить партии; а если я умру как от болезни, то что вы от этого теряете?
Кто-то неуверенно засмеялся, и его поддержали, и по рядам, то спадая, то наливаясь крутым прибоем, пронесся хохот.
Потрясенный Бухарин, шевеля беззвучно губами, пытался понять, что происходит, и ничего не понимал.
— Шантаж,— повернувшись к Ворошилову, бросил Сталин.
Замечание о самоубийстве он воспринял как вызывающий намек. Это было неприятно вдвойне, потому что на декабрьском Пленуме Серго явно пытался выгородить Бухарчика.
Угаданное каким-то шестым чувством или по губам прочтенное слово пошло гулять.
— Шантаж!.. Шантаж,— шипело то здесь, то там.
— Подлость! — отреагировал Ворошилов на табачное дыхание Сталина.— Типун тебе на язык,— он погрозил Бухарину пальцем.— Подло. Ты подумай, что ты говоришь.
— Но поймите, что мне тяжело жить.
— А нам легко? — упираясь руками в край стола, вождь медленно возвысился над президиумом.
— Вы только подумайте: «Не стреляюсь, а умру!» — Ворошилов негодующе дернул плечами.
— Вам легко говорить насчет меня,— Бухарин еще надеялся пробиться сквозь ледяную броню отчуждения. Никогда в жизни он не был более искренним, чем теперь.— Что же вы теряете? Ведь если я вредитель, сукин сын и так далее, чего меня жалеть? Я ведь ни на что не претендую, изображаю то, что я думаю, и то, что я переживаю. Бели это связано с каким-нибудь хотя бы малюсеньким политическим ущербом, я, безусловно, все, что вы скажете, приму к исполнению.
В первых рядах уже откровенно потешались.
— Что вы смеетесь? Здесь смешного абсолютно ничего нет,— Бухарин всматривался в лица старых товарищей, но они расплывались — чужие, неузнаваемые. Его заставили сбиться на обсуждение голодовки, но он помнил, с чего начал и чем собирался закончить речь.— Мне хочется, говорит Микоян, опорочить органы Наркомвнудела целиком. Абсолютно нет. Я абсолютно не собирался это делать. Место, о котором говорит товарищ Микоян, касается
Старый чекист Петере возмущенно гаркнул что-то в защиту НКВД.
— Я скажу все, не кричите, пожалуйста,— он болезненно ощущал полнейшую отчужденность. Так, наверное, толпа заодно с инквизиторами сжигала глазами еретика, уже не различая в нем мыслящую личность.
Неожиданно на помощь пришел Молотов.
— Прошу без реплик. Мешаете.
— Товарищ Микоян сказал, что я целый ряд вещей наврал Центральному Комитету,— Бухарин благодарно кивнул, всем существом откликаясь на проблеск, пусть даже мнимый, сочувствия.— Что с Куликовым я двадцать девятый год смешал с тридцать вторым годом. Что я ошибся — это верно, но такие частные ошибки возможны...
— Прошибся,— подал голос начальник Политуправления РККА Гамарник, огладив окладистую черную бороду.
Сидевший рядом с ним Тухачевский почти демонстративно отвернулся. Он никого не защищал, но и участвовать в травле считал невозможным ни при каких обстоятельствах.
На следующее утро выступил Молотов. Очередная фантазия Николая Ивановича развеялась при первых словах. Сочувствием или хотя бы элементарным человеческим отношением тут и не пахло.
— Вчерашние колебания неустойчивых коммунистов перешли уже в акты вредительства, диверсии, шпионажа по сговору с фашистами, в их угоду,— скрывая заикание, он говорил с монотонной тягучестью.— Мы обязаны ответить ударом на удар, громить везде на своем пути, отряды этих лазутчиков и подрывников из лагеря фашизма.
— Я не Зиновьев и не Каменев! — не выдержав, крикнул Бухарин.— Я лгать на себя не буду!
— Арестуем, сознаетесь,— убежденно тряхнул головой Вячеслав Михайлович, придержав пенсне.— Фашистская пресса сообщает, что наши процессы провокационные. Отрицая свою вину, и докажете, что вы фашистский наймит!
Излюбленный довод следствия с обнаженной, прямо- таки ошарашивающей откровенностью прозвучал из уст главы правительства. Перед Бухариным была стена, которую не прошибешь и не перепрыгнешь. Дьявольский софизм. Иезуитская мышеловка.
И все же он вместе с Рыковым потребовал огласить их совместное заявление. Не отрываясь глазами от текста, Николай Иванович кончил на том, что предложил создать комиссию по расследованию деятельности НКВД.
— Вот мы тебя туда пошлем, ты и посмотришь! — взорвался Сталин.— Будет тебе комиссия.