Захар
Шрифт:
Артём сгребал всех их обратно: моё, мне, моё, мне, назад, куда собрались?..»
У Босха, особенно в апокалипсических художествах, время всегда присутствует и ощущается, отдельной краской, линией, цветом.
Его двадцатые
У нас, определяя литератора по географической прописке, вписывая в «семейку» из предшественников и последователей, редко говорят о другом родстве. Связи, той самой, по-рубцовски «жгучей и смертной», автора и эпохи. Которая далеко не всегда совпадает (или совпадает кусками, краями) с пресловутым тире между датами или, в случае современников, – периодом, пардон
Попробую на примерах.
Егор Летов назвал своей родиной шестидесятые годы, и это очень точно.
Игорь Фёдорович, как любой крупный и глубокий поэт, знал, что дело не в стилях и жанрах (магистральный для него панк родился в семидесятые, именно в координатах панка и альтернативы омский маргинал и отчаянный русский левак может считаться нашей единственной – без дураков и дисконтов – величиной мирового уровня), но в энергии, которая пробудила к жизни твою единственную, неповторимую мелодию. В ритмах, что заставили тебя двигаться в правильном направлении, указали ориентиры и азимут. До конечного пункта, места встречи этики и эстетики, которое изменить нельзя.
Эдуард Лимонов, чьим почитателем и дискретным соратником был Летов, тоже во многом не человек шестидесятых, но приёмный сын шестидесятых. Здесь даже не художественное попадание – пятидесятые («Подросток Савенко») и семидесятые («Это я, Эдичка») он описал много ярче, чем шестидесятые в «Молодом негодяе», который вычурно назначил «австро-венгерским романом».
Где на переднем плане энтропия уставшей империи, а не зарождающиеся в остальном мире протестные энергии. Эдуард Вениаминович – мастер, давно умеющий в старом нелюбимом ремесле всё: то есть писать не только буквами, идеями, но и целыми эпохами. Определять долгие десятилетия в нескольких фразах. Сегодняшний Лимонов вдруг словно поймал полувековой давности сигналы – и лучшие его тексты последних лет (еретические и политические проповеди, эссе и даже киношные рецензии, внезапно его увлёкшие) – шестидесятые как будто продолжают в каком-то ревизионистском календаре.
У Захара Прилепина случай и вовсе уникальный (Лимонов – молодым поэтом-негодяем, Летов – дошкольником, шестидесятые захватили). Его эстетическая и духовная родина – в двадцатых годах двадцатого века. За полвека до рождения в 1975 году.
В двадцатых, да – с их революциями и жестокой памятью недавней и небывалой войны. Тут даже хронологически интересное сближение – первый, принёсший ему известность роман «Патологии» Захар сделал на военном опыте и материале, но второй роман «Санькя» – уже о революционерах и возможности Революции.
С их, двадцатых, русским авангардом и русским почвенничеством, чья схватка и симбиоз так плотно отразились в романах Леонова и поэмах Есенина. Да и другие чрезвычайно важные для Захара художники – Анатолий Мариенгоф, Аркадий Гайдар, Алексей Н. Толстой, Михаил Шолохов и Артём Весёлый, – словесной тканью, ритмом, стилистикой – именно оттуда. В свои единственные двадцатые они возвращались как в мастерскую.
С их, двадцатых, пафосом объяснения мира новыми людьми и словами, потому что старые уже не годятся. Именно этот феномен привлекал Захара в русском роке, а сейчас заставил сделаться участником и популяризатором отечественной рэп-движухи.
Дефиниций эпохи может быть множество, но интуиция важнее. И понимание, как писателю вольно, легко и свирепо дышится на родном материале. Я, кажется, первым обозначил родину Прилепина в двадцатых, на что он реагировал так: «Я всё время себя чувствовал, с детства, в том времени роднёй. Я и в жизни, и в прозе какие-то вещи неосознанно воспроизвожу – как будто там нахожусь».
В романе «Обитель» эпоха двадцатых не только фон повествования, но и сама по себе персонаж, имеющий самостоятельную линию и сквозной образ – поезд наркомвоенмора Троцкого. Который председатель РВС определял как «летучий аппарат управления».
«Помню, в поезде Троцкого работали: секретариат, типография, редакция газеты, штат стенографистов, телеграфная станция, передвижной лазарет, радио, электрическая станция, библиотека, гараж, баня. Оперативная группа самого Ф. Охрана из латышских стрелков. Группа агитаторов. Бригада ремонтников пути. Пулемётный отряд. Потом прибавились два самолёта, несколько автомобилей и оркестр.
Что это напоминает? Правильно, Соловецкий лагерь. Он здесь строит поезд Троцкого. То, что увидел в молодости, – то и строит. Он и меня сюда привёз по этой причине: я оттуда» – запись из дневников Галины Кучеренко, дополнивших текст «Обители». Галина – чекистка, любовница, последовательно, начальника Соловецкого лагеря особого назначения Фёдора Эйхманиса (в дневниках Кучеренко – «Ф.» и «Он») и заключённого Артёма Горяинова. Главная, наверное, героиня «Обители». Впрочем, в данном качестве гендерная конкуренция у неё минимальна; «Обитель», помимо прочего, – очень мужской роман.
1929 год – время романного действия, Троцкого в СССР уже нет (с 10 февраля), и остаётся он, похоже, только на Соловках. Галина ещё держит на столе портрет Льва Давидовича, но Эйхманис настойчиво советует – надо убрать. Что и было сделано.
Впрочем, не только Соловки 1929 года – аналог бронепоезда Троцкого, в жанровом смысле сам роман уместно сравнить с летающим и лютующим по фронтам эшелоном. Стук колёс, дребезг вагонных стыков, кипяток с привкусом железа, треск выстрелов, мельтешение лиц и пейзажей, локомотив как молот Тора (метафора Пелевина из «Чапаева»). Острый, скребущий диафрагму и мошонку сюжет страшного русского странствия.
Авантюрные ключи ГУЛАГа
«Обитель» – роман приключенческий, авантюрный.
Прилепину удалось совместить вещество прозы высокой пробы с острым, увлекающим и вовлекающим сюжетом.
Русская литература всегда хотела приключений, динамики, стремительной перемены мест и положений при великолепно прописанном тексте. (Получалось редко.)
Реплика каэра (и музыканта соловецкого оркестра) Мезерницкого в лагерном споре:
«Наши мужики ходят по страницам нашей литературы – как индейцы у Фенимора Купера, только хуже индейцев. Потому что у индейцев есть гордость и честь – а у русского мужика её нет никогда. Только, в лучшем случае, смекалка…»
Пушкин в «Капитанской дочке» отталкивался от Вальтера Скотта, но почва и язык побеждали: явился первый русский авантюрный роман, не так исторический, как футурологический.
Да и Печорин больше авантюрист, чем лишний человек…
Сегодня вальтеры повсеместно заменены ридли скоттами, то есть голливудом, пусть и в литературном изводе.
За блискующий идеал пытаются выдать нечто непоправимо-заёмное – криптодетектив (фэнтези, альтернативно-исторический экшн), из которых, как кальсонные тесёмки, торчат сюжетные натяжки, нестыковки, кой-как сведённые концы в смазанном финале. Я уже не говорю о качестве текстов, как правило написанных стёртыми словами, с интонацией, напрокат взятой у западных цеховиков.